Перейти к содержимому. | Перейти к навигации



Персональные инструменты
Разделы
Вы здесь: Главная Темы Культура памяти Кирилл Кобрин. Один на один с войной
"Мемориал" Think Tanks top АГС Интернет Йофовские чтения Литва Материалы наших корреспондентов в других СМИ НГО НКО и Закон Польша - Россия арт бардовская песня бедность беженцы бездомные благотворительность веротерпимость власть военная служба волонтерство выборы город гражданское общество десталинизация дети дискриминация дискуссия животные в городе задержание активистов захват озер зоозащитники идеология инвалиды интеграция интернет история кино конкурс эссе конфликт коренные народы креатив ксенофобия культура памяти литература малый бизнес медиа медицина миграция милиция молодежь музей настроение наука наши корреспонденты для других СМИ независимое расследование независимый суд некролог образование общественные слушания ответственность интеллектуалов политическое убежище политическое убийство полиция поэзия права преследование гражданских активистов преступления призыв протесты профсоюзы психология публичные интеллектуалы путевые заметки, отдых разнообразие регионы реформа милиции: капремонт мвд рок-музыка самоуправление свобода информации семья сироты солидарность социальная ответственность социологический опрос спорт старики театр толерантность требования тюрьма фельетон фермерство экология эмиграция юбилей
 

Кирилл Кобрин. Один на один с войной

Автор: Кирилл Кобрин Последнее изменение: Jul 27, 2009 Полит.ру

Эссе Кирила Кобрина, опубликованное 21 июня 2009 года на Полит.ру


Первоисточник

Двадцать второго июня любого года (пока живы мы, люди, родившиеся на территории Советского Союза примерно до 1980-го) сознание функционирует вот под эту фонограмму: «Нам сообщили -- Киев бомбили и началась война». В голове заводится слайд-шоу, на снимках – на улице большого города, на железнодорожном полустанке, в деревенской избе – черно-белые люди тянут лица к репродуктору. А оттуда (и так будет ближайшие четыре года) поставленным, торжественным голосом, будто речь идет о празднике, а не о беде, кто-то зачитывает перечни населенных пунктов, дает первый страшный урок военной географии. Мне кажется, что именно так война входила в жизнь людей, уже, впрочем, привыкших к страданию и смерти; однако те страдания и та коллективная смерть советских тридцатых годов были другими – тайными, на расстрельных полигонах, за стенами тюрем, в запрятанных подальше от столиц лагерях. Сейчас же, 22 июня 1941-го, им, уцелевшим, объявили иную судьбу, общую, избежать которую уже невозможно, да и не нужно. Многие из тех, кто был склонен в те годы к рефлексии, вздохнул чуть ли не с облегчением – появилась цель, оправдание прошлых и будущих страданий, возникла приватная этическая мотивация участия в общем деле.

Двадцать второму июня 1941 года посвящены тысячи страниц. В дневниках, мемуарах, письмах мы читаем о том, как грянул этот гром с вовсе не ясного неба советского человека. Мы узнаем о мгновенных драмах, о выпускных вечерах, завершившихся под утро бомбежкой, о разорванных военкоматской повесткой семейных узах, о канувших в июньскую Лету любовях. Среди множества книг есть одна, увы, только одна, которая содержит не только описание, но и, прежде всего, рефлексию; не только драгоценное для историка свидетельство, но последовательный, жестокий, чудовищно беспристрастный анализ того, как война приходит в жизнь человека, как она становится жизнью, и что из всего этого получается. Я имею в виду «Записки блокадного человека» Лидии Яковлевны Гинзбург (включая продолжение – «Вокруг “Записок блокадного человека”). Там, конечно, война особая -- блокада, но опыт «блокадного человека» явлен здесь как универсальный для «человека двадцатого века» вообще.

«Записки» как раз начинаются с описания того, как война, известие о войне вторгается в мирную жизнь и мгновенно обессмысливает ее автоматизм. Трамваи продолжают ходить, гонорары – выплачиваться; однако в новой перспективе, в новой телеологии это уже не имеет значения. Здесь Гинзбург скрыто полемизирует с Толстым, чью «Войну и мир», как она пишет, с жадностью читали в блокадном Ленинграде. У Толстого война не мешает обычной жизни – до тех пор, пока люди не сталкиваются с ней непосредственно. Толстой посвящает этому целый пассаж: «В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна». Петербургская, салонная жизнь не затронута войной, впрочем, точно так же не затронута ей и московская жизнь – до тех пор, пока неприятель не подходит слишком близко. Надо сказать, Толстой сам себе противоречит, несколькими десятками страниц позже описывая жизнь провинции, в которую окунается Николай Ростов, командированный из действующей армии в Воронеж: «Губернская жизнь в 1812 году была точно такая же, как и всегда, только с тою разницею, что в городе было оживленнее по случаю прибытия многих богатых семей из Москвы». Но это все девятнадцатый век. В двадцатом дело обстоит совсем по-иному. Война проникает в тело общества мгновенно и тотально. Одним из инструментов этого тотального проникновения войны и разрушения мирного уклада жизни -- даже в тех местах, которые отделены от фронта сотнями километров -- становится современная техника. Еще до того, как немецкие самолеты начали бомбить Ленинград, война пришла к ленинградцам (ровно, как и к горьковчанам, свердловчанам и владивостокцам) через репродуктор радиоприемника. Лидия Гинзбург пишет «Образовалась новая действительность, небывалая, но и похожая на прежнюю в большей мере, чем это казалось возможным». Трамваи еще ходят, а действительность – новая. И эта действительность – действительность сознания, которая уже потом, с началом бомбежек и голода, становится физической действительностью непосредственной близости смерти. Война, придя из репродуктора, обессмысливает ритуалы мирной жизни, а затем – придя уже бомбами и физическими муками недоедания – легко разрушает их. «Враждебный мир смерти» приближается вплотную и «блокадный человек», став таковым, ведет борьбу с этим миром на площадке своей частной жизни.

            Именно семья блокадника, блокадный быт стали площадкой столкновения человека с «враждебным миром», с хаосом, с биологическим уровнем жизни, чреватым смертью. Впрочем, этот враг проникает и дальше: «Враждебный мир, наступая, выдвигает аванпосты. Ближайшим его аванпостом оказалось вдруг собственное тело». Фокус наводится здесь до одной точки и этой точкой становится тело «блокадного человека». Но прежде чем начать анализировать, что происходит с телом, ставшим аванпостом «враждебного мира», Гинзбург пытается понять, кто же является главным врагом, с которым ведет тяжкую битву «блокадный человек».

            Формально враг – немцы, но «блокадный человек» не видит их в лицо, он только сталкивается с последствиями их деятельности. Враг не персонифицирован; блокируя Ленинград, он создает враждебный мир, аванпостом которого становится, как пишет Гинзбург, собственное тело блокадника. И вот уже на этом уровне все выглядит по-иному: враг – это смерть, являющаяся то в виде прилетевшей бомбы или снаряда, то – и это ужаснее – в виде отсутствия и исчезновения привычных сил, вещей и людей. Враг – истощение: собственного тела и всей окружающей жизни. Именно в ситуации истощения, исчезновения, дефицита перед «блокадным человеком» возникает двойная задача; с одной стороны, экономить и рационализировать то, что еще есть, а, с другой, - заполнить пустоту, которая возникает от этого истощения, оскудения жизни, от ее сведения к простейшим функциям. Отсюда двойственность стратегии выживания блокадника: он усложняет жизнь, чтобы не допустить фатального ее упрощения, редукции к биологическому уровню (а, значит, к смерти), с другой – экономит средства поддержания жизни и сил. Ничего лишнего. Это усложнение с помощью бритвы Оккама. В этом смысле очень показателен пассаж в «Записках» о том, как главный герой, увидев после страшной зимы 1942 года, что в городе пустили трамваи, никак не мог решиться на них ездить: «окостеневшее бытие выталкивало новый элемент». Но, сделав над собой усилие, Эн тут же превратился в горячего приверженца передвижения на трамваях: «В его рационализатарских размышлениях о быте это определялось как наименьшая затрата физических сил. На самом деле важнее было другое – так противно представить себе пространство, отделяющее от цели и которое шаг за шагом, терзаясь торопливостью, придется одолевать всем телом. Легче было ждать ... Поездка в трамвае – один из лучших, подъемных моментов дня. Это человек перехитрил враждебный хаос».

            Конечно, враждебный хаос перехитрил не просто «человек», а его разум. Точно так же, в первые, самые тяжелые месяцы блокады чаще выживали не опытные домохозяйки, которые, казалось бы, профессионально знали устройство быта, а интеллигенты, пытавшиеся тотально рационализировать стремительно оскудевавшую жизнь: «Особенно те самые интеллигенты, которые всю жизнь боялись прикоснуться к венику или кастрюле, считая, что это поставит под сомнение их мужские качества. ... В период наибольшего истощения стало ясно: сознание на себе тащит тело». Драма войны становится драмой индивидуального сознания, которое, будто человек, переживший инсульт, пытается восстановить привычный автоматизм речи, движений, поступков. Сознание должно «привыкнуть к войне», сделать ее своей частью, отрефлексировать этот «враждебный хаос» и перехитрить его, победить. Такой опыт универсален, и поэтому – бесценен. Надо только иметь волю понять это.

Действия с Документом