01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

Память

«Голос Натальи Горбаневской не теряется»

Вы здесь: Главная / Память / In Memoriam. Некрологи / «Голос Натальи Горбаневской не теряется»

«Голос Натальи Горбаневской не теряется»

Автор: Н.Е.Горбаневская, стихи, интервью; — Дата создания: 15.05.2014 — Последние изменение: 07.06.2014
Участники: Д.Мисёнг, Т.Косинова: транскрипция, Н.Симоновский, Т.Косинова: фото
НИЦ "Мемориал", Музей А.А.Ахматовой в Фонтанном доме
«Но даже среди этого чудесного хора [Рейна, Наймана, Бродского, Бобышева] голос Натальи Горбаневской не теряется», - написала однажды Анна Андреевна Ахматова в записной книжке. 30 января 2014 в Петербурге, в Фонтанном доме состоялся вечер памяти и поэзии Натальи Евгеньевны Горбаневской. Когита!ру публикует его стенограмму.

Вечер организовали и провели Музей Анны Андреевны Ахматовой и Научно-информационный центр "Мемориал", при участии Петербургского отделения ВООПИиК. 

Вечер вёл профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге Георгий Левинтон. 

 

 


Нина Попова, директор Музея Анны Ахматовой в Фонтанном доме: Анна Андреевна Ахватова и Наталья Евгеньевна Горбаневская познакомились в начале 1960-х. Вспоминала Наталья Горбаневская, что Ахматова сказала про компанию Бродского: «Тут много мальчиков, и нет ни одной девочки». И Наталья Горбаневская оказалась причастной к этому кругу поэтов.

В ахматовских записных книжках очень часто упоминается имя «Горбаневская», «Наталья Горбаневская» или просто «Наташа». «Отдать книжки», «Придёт в гости», «Была Наташа» - многажды, многажды. Одна из записей: «Но даже среди этого чудесного хора голос Натальи Горбаневской не теряется». Под «чудесным хором» имеются ввиду эти «мальчики» - Бродский и компания. «В его чистоте и свежести таится много силы, - продолжает Анна Ахматова, - Она смотрит на них широко открытыми и немного удивленными глазами». Вроде бы такие общие фразы, но у Ахматовой общих фраз не бывает. «Широко открытыми и немного удивленными» - это очень важно, это нота, это градус измерения поэтического пространства Натальи Горбаневской как поэта, который остается до последнего стихотворения. Это свой голос, это свой мир.

Когда я вспоминаю Наталью Горбаневскую, думаю о ней, смотрю на ее фотографии, у меня нет чувства щемящей утраты. Так и с Ахматовой. Понимание того, вернее осознание, ощущение, что она живет вечно. Не ко всем поэтам, не ко всем людям, связанным с Ахматовой и бывавшим здесь, применимо такое определение ощущения. Почему-то это спокойное сознание того, что она с нами всегда. Смотря на этот сад, без всякой мистики я понимаю, что там, где-то в небе, в облаках она присутствует. Как на иллюстрации Натана Альтмана к стихотворению Ахматовой «Божий Ангел зимним утром», он не рисовал ее, он рисовал ангела, похожего на Ахматову. Чуть-чуть похожего. И вот он смотрит оттуда на этот город, на этот мир, и это как-то правильно. И это про Наташу Горбаневскую.

Мы сегодня проводим вечер вместе с обществом «Мемориал». Я благодарна нашим партнерам, что этот вечер состоялся. Вечер будет вести Георгий Ахиллович Левинтон.

Георгий Левинтон: Поминальный вечер, который проходит так близко к утрате, предполагает, диктует определенный настрой. И я очень рад, что Нина Ивановна уже сказала об этом парадоксальном ощущении. Ощущении непрекращающейся связи. Все время, что мы с мемориальцами обсуждали планы этого вечера, нам не хватало Наташиного голоса. Поэтому, один из замыслов этого вечера – мы хотели, чтобы преимущественно говорила сама Наташа. Её стихи должны занимать значительно большее место, чем наши соображения и воспоминания. Хотя для них тоже есть место, и они тоже необходимы. В этой аудитории перечислять заслуги Наташи перед освободительным движением или перед русской поэзией нет необходимости. Я думаю, что мы начнем со стихов, и я попрошу Александра Юльевича Даниэля начать.

Александр Даниэль: Хотя у меня бумажки лежат, но я буду читать по памяти, в основном. Не исключено, что могут возникнуть разночтения. Наташа редактировала свои стихи, а я помню, в основном, ранние редакции, так что уж простите меня. Я составлял подборку для чтения без задних мыслей и замыслов, как бог на душу положит, что приходило в голову, то и…

Между явью и сном,
между боем кукушки
и стуком машинки
на пруду жестяном
жестяные кувшинки.

За китайской стеной
ты скончаешься там же, где зачат,
где мишени кружок жестяной
или солнечный зайчик.

Где качается лист
театрального грома,
где ты дома
и где ты не дома,
где твой путь, как и прежде, кремнист.

 

Свет мой ясный, нынче полночь,
нынче так же, как вчера,
и поешь, как поле полешь,
горло роешь дочерна,

потому что полночь нынче -
точно ручеек чернил,
потому что голос нищий
точно кто-то очинил,

потому что песнопенье,
точно пенье первых птиц,
заострившеюся тенью
ляжет между двух ключиц,

потому что свет мой ясный -
это только ты один,
потому что петь и плакать -
это вечный мой удел.

Это типично Натальино - игра чужими цитатами. Следующее стихотворение сплошь на этом построено.

Опять собирается вещий Олег
продлить усеченный кудесником век,
себя от коня отрывая.
Но снова заплачет над черепом князь,
и выползет снова, шипя и смеясь,
змея между тем гробовая.

Так будь ты сторук и стоуст и столик,
а встретится лживый, безумный старик -
не спрашивай, право, не стоит.
Все косточки в горсточке Господа спят,
ковши круговые запенясь шипят
и шипу змеиному вторят.

Концерт для оркестра

Послушай, Барток, что ты сочинил?
Как будто ржавую кастрюлю починил,
как будто выстукал на ней: тирим-тарам,
как будто горы заходили по горам,
как будто реки закрутились колесом,
как будто руки удлинились камышом,
и камышиночка: тири-тири-ли-ли,
и острыми носами корабли
царапают по белым пристаням,
царапают: царап-царам-тарам...
И позапрошлогодний музыкант,
тарифной сеткой уважаемый талант,
сидит и морщится: Тири-тири-терпи,
но сколько ржавую кастрюлю ни скреби,
получится одно: тара-тара,
одна мура, не настоящая игра.
Послушай, Барток, что ж ты сочинил!
Как будто вылил им за шиворот чернил,
как будто будто рам-барам-бамбам
их ржавою кастрюлей по зубам.
Еще играет приневоленный оркестр,
а публика повскакивала с мест
и в раздевалку, в раздевалку, в раздевал,
и на ходу она шипит: Каков нахал!
А ты им вслед поешь: Тири-ли-ли,
Господь вам просветленье ниспошли.

Короткая история. Мне мой отец [Юлий Маркович Даниэль] рассказывал, как он сидел в 1970 году во Владимирской тюрьме, и Наташа прислала ему в письме это стихотворение. Стихотворение ему очень понравилось, и он простучал его в стену тюремной азбукой своему соседу. Соседом был ваш земляк Игорь Вячеславович Огурцов. Игорь Вячеславович настолько возбудился от этого стихотворения, так оно ему понравилось, что он забыл всю тюремную азбуку, заколотил кулаками в стену и чуть в карцер не угодил от восторга, что услышал это стихотворение.

Спи, кузнечиков хор!
Лес восходит на холм.
Бес проехал верхом.
Я не верю стихам.

Ложь, мелодия, сон.
Звон глагола времен.
Смех, признание, стон.
Что за жребий мне дан!

Слов не выпить с горсти.
Строк в тюрьму не снести.
Ни согреть, ни спасти
от властей и страстей.

Тронь струну - вся в крови.
Трень да брень оборви.
СВЕТ И СЛОВО ЛЮБВИ.
Спи, кузнечиков хор.

Георгий Левинтон: Спасибо. Я не могу удержаться, от того, чтобы не похвастаться. «где твой путь, как и прежде, кремнист» я процитировал в советской печати в 1975 году, естественно, без упоминания автора.

Александр Даниэль: То есть Лермонтова? (смеётся)

Георгий Левинтон: Нет, я о наташиной вариации. С меньшим успехом это попытался сделать Роман Давыдович Тименчик. Он поставил эпиграф, подписав его инициалами Н.Г. Это не пропустили, решив, что это Гумилев (общий смех).

Прошу Андрея Юрьевича Арьева.

Андрей Арьев: Расскажу об одном стихотворении Натальи Горбаневской. Незадолго до отравления в эмиграцию она решила попрощаться с Питером. Она приехала сюда, и мы – она, Эра Коробова и я - пошли гулять в Екатерининский парк в Пушкине, попрощаться с местами ей давно известными, потому что здесь Ахматовой было много написано стихотворений. Мы гуляли по парку, смеркалось немножко, и вдруг Наташа говорит, что ей в голову пришла строчка «царскосельский ворованный воздух». Понятно происхождение этой строчки, это почти цитата из «Четвёртой прозы» Мандельштама, где написано, что он все произведения мировой литературы делит на разрешенные и написанные без разрешения. Первое - это «мразь», а второе – это «ворованный воздух». И мне показалось, что такой небольшой добавленный эпитет «царскосельский» к «ворованный воздух» очень подходит ко всей царскосельской культуре, которой я занимался много и занимаюсь до сих пор.

В вот после этой строчки прошло пятнадцать лет, и я поехал на конференцию, посвященную 100-летию Ахматовой, в Америку, в Дартмутский колледж. И там, делая доклад об Ахматовой и Царском селе, процитировал эту строчку. Она показалась важной, и она была как-то связана с тем, что я там говорил.

Потом Сережа Дидюлин опубликовал этот портрет в «Русской Мысли», и через некоторое время я получаю, тогда все еще нелегальным путем, вот этот сборничек от Наташи Горбаневской, он называется «Где и Когда». Я даже не знаю, существует ли он в сброшюрованном виде, потому что она прислала листки еще не сброшюрованные. В моём экземпляре нет никаких выходных данных, поэтому я не знаю, зарегистрирован ли этот сборник в библиотеках. Во-первых, тут написано «от Наташи», как и положено. И далее:  «Свидетельство того, что строчка много лет спустя была использована. Наташа Горбаневская. 21 апреля 1990 года, Париж». И само это стихотворение:

Поскучай обо мне, без меня
или, как еще лучше, за мною.
Там, за слышимо-зримой стеною,
поищи-ка в два часа дня
моего незакатного полдня,
промороженным горлом припомня
тех прощальных сумерек звездных
царскосельский ворованный воздух.

Очень приятно, что это стихотворение как-то у нее связалось даже и со мной. Но главное, что это одно из лучших ее стихотворений, во всяком случае, из связанных с той темой, которой я занимаюсь.

Георгий Левинтон: Вообще это имеет некоторую предысторию. Как-то Наташа читала стихи в доме Льва Савельевича Друскина. Я боюсь, что я не вспомню целиком стихотворение.

О, как на склоне
жестка стерня,
на небосклоне
ночного дня.

В полнеба тень и
в полнеба темь,
судьбы сплетенья,
как лесостепь.

Но, влажным сеном
шурша впотьмах,
помедли нетленным,
продлись не во снах.

И Друскин осудил строчку «судьбы сплетенье», поскольку у Пастернака «скрещенье». Наташа стала объяснять, что даже сдвиг ритма «помедли - нетленным» - это тоже из Тютчева: «Помедли, помедли, вечерний день, Продлись, продлись очарованье». «Даже паузы украдены» - сказала она. Я ответил: «Это есть «краденный воздух». Наташа потом стала так прикидывать, нельзя ли так назвать сборник, но потом не решилась, не стала…

Я прошу Константина Марковича Азадовского.

Константин Азадовский: Мемуарный жанр в какой-то степени сродни протоколу допроса. Читатель или слушатель хочет точных подробностей, где, когда, при каких обстоятельствах познакомились и так далее. Идучи на этот вечер, я силился вспомнить, где и когда я познакомился с Наташей, и не мог вспомнить, что, впрочем, неудивительно. Все ли знают? Наверное, все знают, что Наташа была студенткой Ленинградского филфака, когда у нее не сложилось в Москве по разным причинам (её биография известна, не буду вдаваться в детали), она устроилась на заочное отделение ленинградского филфака. В эти же самые годы я там тоже учился на очном, на дневном. Все всех знали, в лицо, ближе, дальше, но все как-то пересекались. И на этих путях-перепутьях мы как-то и познакомились. И наши отношения, если можно так сказать, длились до самого конца, хотя и не были близкими. Не могу сказать, что мы приятельствовали, мы с ней были знакомы. Мои друзья были её друзьями, и наоборот. Я думаю, этому есть объяснение. Я не раз слышал, как она читает стихи, и не скажу, что мне они не нравились. Но как-то я позволял себе скептические отзывы. Я говорил ей, что, на мой взгляд, она излишне цитатна, что цитатность ведет к вторичности. Наталье это не нравилось. И когда я пытался в ту пору демонстрировать свои опыты, она отвечала мне тем же. Всё это между людьми пишущими не способствует близкой дружбе. Тем не менее, наши отношения длились, повторяю, до последнего времени. И когда Наташа приезжала в Петербург года полтора назад и выступала в редакции журнала «Звезда», мы с нею долго разговаривали. Мы с нею виделись в Швейцарии на одной конференции, куда её пригласил один из устроителей профессор Нива. Мы с нею виделись в Париже, когда я там был. То есть в самые последние годы. Поэтому Наташа и её образ в моей памяти слагается из таких отдельных, небольших эпизодов.

Некоторые из них связаны с Бродским. Где-то, году в 1962-1963, Наташа уже заканчивала филфак, у нее возникли проблемы с профессором Максимовым Дмитрием Евгеньевичем. Это был и мой профессор и впоследствии, уже позже, мой старший товарищ и вообще близкий человек, но в ту пору он был просто моим профессором. Наташа почему-то никак не могла получить зачет у Дмитрия Евгеньевича и жаловалась нам, жаловалась друзьям. Круг был довольно тесен. К Дмитрию Евгеньевичу обращались: «Как же так? Горбаневская не может получить у вас зачёта?». Дмитрий Евгеньевич упорствовал. И тогда, в каком-то из моментов проявления этого упорства Дмитрия Евгеньевича, сложилась эпиграмма у Бродского на Максимова. Я не знаю, можно ли назвать ее удачной, во всяком случае, эпиграмма злая, и она не опубликована, и я не уполномочен её обнародовать. Но она дошла до Дмитрия Евгеньевича, что не прибавило ему симпатии ни к Бродскому, ни к Наташе Горбаневской. Ситуация с этим зачетом оказалась подвешенной, пока не вмешалась близкая приятельница Дмитрия Евгеньевича Людмила Яковлевна Комм, скончавшаяся полтора месяца назад, и зачет был получен.

К Бродскому же сама Наташа относилась, как многие тогда уже, хотя Бродский ещё не был культовой фигурой, но в известном кругу, узком кругу, действительно отношение к нему было восторженное. Наташа принадлежала к этому кругу. Ну, и мнение Ахматовой, конечно, играло роль. Проявление такого любовного отношения Натальи к Бродскому мне несколько раз приходилось видеть.

Однажды мы шли с Иосифом на день рождения к Горбаневской. Она справляла его на Пушкинской улице у одного из ее знакомых, она сама не имела своего жилья в Ленинграде. И Бродский спросил меня: «Что ты несёшь в подарок?». – «Ну что - сказал я, - бутылку. А больше ничего нет».

«А у меня даже бутылки нет» - сказал Иосиф. Денег у нас не было, и исправить положение было не просто. Я говорю: «Знаешь что, ты придумай что-нибудь, просто придумай, и Наталья будет счастлива». Когда мы вошли в квартиру и стали поздравлять Наталью, Бродский произнес свое двустишье, вот тут, на ходу им сочинённое. Он, надо сказать, был большой мастер импровизации. Не все поэты обладают этим качеством, у Бродского оно было – умение придумать сразу. И эту импровизацию из двух строк он предъявил Наташе в качестве подарка:

Петропавловка и Невский

Без ума от Горбаневской.

Действительно остроумно. И Наталья была совершенно счастлива, и металась из комнаты в комнату, гостей хватала за рукав и говорила: «Нет, ты подожди, ты вот послушай, мне Иосиф подарил двустишие». И упоённо его цитировала.

Наталье, я думаю, было не просто в каких-то ситуациях с Бродским, потому что она, в отличие от многих в этом кругу, не подвергла никакому остракизму Бобышева Диму, когда случился широко известный ныне разлад между ним и Бродским. И она продолжала поддерживать тесные, приятельские отношения с Бобышевым. И особенно это проявилось уже потом на Западе. Наталья приглашала Диму во все издания, в «Континенте» он часто появлялся. Но в «Континенте» печатался и Бродский, хотя и не очень часто, это создавало ему некоторые проблемы. И эту дружбу с Бобышевым, притом, что, большинство людей, близких Бродскому, как бы вычеркнули Бобышева из своей жизни, а Наташа – нет, она его как-то сохранила внутри своих друзей и в своём сердце. И это говорит многое о том, каким она была человеком. О ее правозащитной деятельности, которая сделала её знаменитой на весь мир, говорить не буду.

Сказать можно было бы больше, но последнее, что я хотел бы сказать, касается поэзии Натальи. Наталья, конечно, была интересным, значительным поэтом. Я знал людей, которые настаивали на своём мнении, что Наташа – лучший, один из лучших поэтов современности. Очень любили ее поэзию люди весьма искушенные: античница Софья Полякова, отчасти переводчица и тонкий знаток поэзии Надежда Рыкова разделяла это мнение.

Есть еще одна сторона ее деятельности, о ней не надо забывать, она очень важная, это переводческая и, я бы сказал, посредническо-переводческая деятельность Наташи, проявившаяся в полной мере, когда она жила на Западе, потому что она зарабатывала этим. Наряду с Россией, кроме России она принадлежала еще двум странам в результате этой своей деятельности. Прежде всего, Франции или, может быть, прежде всего, Польше, не знаю, но Франция и Польша приняли ее как русского поэта и оказывали ей особые почести. И награды, которые она получила от этих стран, значительно превышают те награды и почести, которые она получила от России.

Что касается Польши – я заканчиваю – то я хотел бы опять вспомнить Бродского, и это тоже часть моих воспоминаний. Бродский тогда в какой-то степени заразил нас своей полонофилией. Этого тогда не было, но вот эта увлеченность Бродского Польшей (потом начался период увлечения английской поэзией и всем английским), но вот этот ранний период любви к Польше, вот это «Люби проездом родину друзей» и «Помнят только вершины. Да цветущие маки, что на Монте-Кассино. Это были поляки…», Бродский любил читать это стихотворение. И я не знаю, я думаю, что эта любовь к Польше, изучение польского языка, которые потом сделали Наташу почетным гражданином новой свободной Польши, это тоже уходит туда, в нашу ленинградскую компанию, в 1960-е годы, к нашим интересам к этим «чужим родинам», к Польше, к англоязычной культуре и к той центральной роли Бродского в этом кругу.

Георгий Левинтон: Я имел как-то случай в этом зале цитировать похожее высказывание Иосифа Александровича о Дмитрии Евгеньевиче. Это было связано со смертью Фроста, и поскольку текст был нецензурный, я не буду его повторять. Я вспоминаю рассказ Наташи в конце 1990-х годов, как она напомнила Бродскому хрестоматийную, много раз цитировавшуюся фразу Ахматовой, вроде того, что «вам бы Наташу взять в свой круг», «но вот, не захотели». Иосиф, смеясь, сказал: «Правильно, что не захотели». Но рассказ заканчивался тем, что он вечером позвонил со словами «Нет, не правильно!». Он прочитал какую-то новую публикацию Натальи и позвонил извиниться за это свое мнение... Я прошу Иосифа Яковлевича Скаковского.

Иосиф Скаковский: Я несколько чувствую себя здесь самозванцем. Я никогда не встречался с Горбаневской, я довольно поздно узнал ее стихи и так далее. Я пришел сюда сегодня, в первую очередь, стихи Натальи Горбаневской почитать. И, начать я хочу с одного стихотворения, которое среди прочих её стихотворений резко отличается тем, что оно абсолютно классическое. Классическое – это не комплимент, это качество стиха. Все-таки Горбаневская по своим эстетическим пристрастиям - человек, любивший эксперименты, это и в её стихах видно. А вот этот стих абсолютно классический, он к той традиции русской поэзии относится, которая начиналась одами Ломоносова. Мне всегда казалось, что это самое знаменитое стихотворение Горбаневской, что сегодня все захотят его читать, но вышло так, что мне повезло, и оно мне всё-таки досталось.

Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,
это я, это я, и вине моей нет искупленья,
будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,
дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.

И, прикована вечной незримою цепью к нему,
я усладу найду и отраду найду в этом страшном дому,
в закопченном углу, где темно, и пьяно́, и убого,
где живет мой народ без вины и без Господа Бога.

И мне кажется, что этот интерес к польской культуре и то, что последние годы она отдала переводам Чеслава Милоша, великого польского поэта, связаны с таким парадоксом - личным чувством исторической вины – это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом.

Наша сегодняшняя хозяйка справедливо сказала, что смерть Горбаневской не была пережита как невозвратная потеря. Когда сегодня читаешь Горбаневскую, обнаруживаешь, что у неё много стихов о смерти. Смерть - одна из основных поэтических тем. Но этот мотив собственного ухода и возвращения во многих ее стихах. Здесь сегодня много говорили о реминисценциях у Горбаневской, и вот я подумал, не из Мандельштама ли эта ласточка залетела? (А.Ю.Даниэль кивает.) Вот говорят, что, конечно, да.

Ну что, хлопотливая ласточка,
куда ты летишь хлопотать?
Домой, бесцензурная весточка,
привет от меня передать.

Скажи, что на пядь под землею
и с глоткой, набитой землей,
жива и дышу, замерзаю,
но все же не до смерти злой.

Скажи, что, глаза растворивши,
песку и подзолу набрав,
я вижу, я все еще вижу,
беспамятство смерти поправ.

Скажи, что уже не надеюсь
на встречу, но, сколько жива,
не сдамся и не охладею,
и это не просто слова.

Иосиф Скаковский продолжает:

И раз мы заговорили о переводах, то вот эти две последние книжки Натальи Горбаневской связаны с именем Чеслава Милоша (показывает книгу - Наталья Горбаневская. Мой Милош. М.: Новое издательство, 2012 ). И вот один из переводов, с моей точки зрения, тоже неожиданный, потому что это вроде как сонет, что ни на Чеслава Милоша, ни на Горбаневскую не похоже.

Ты человека простого измучил
Да над его же мученьем хохочешь
И со своими шутами хлопочешь
Зло и добро обессмыслить получше.

Хоть бы и все пред тобой на колени,
Рады, что шкура цела, упадали,
Оды чеканя тебе и медали, —
Ты не надейся на успокоенье.

Все позабудут — запомнит поэт.
Можешь убить его — явится новый.
Будет записано дело и слово.

Лучше уж выбери крепкий еловый
Сук, и веревку, и зимний рассвет.

Георгий Левинтон: Я замечу только, что ласточка, конечно, не только из Мандельштама, но, прежде всего, из Державина: «Не ты ли перната сия?». В этой связи я хотел прочесть одно из более поздних стихотворений, чисто центонное.

Колодезь высох,
и рыцарь не у дел.
Цветущий посох
увял и облетел.

Журавль трухлявый
да ржавое копье.
Умри со славой,
а лучше без нее.

Как пел Державин
за клином журавлей:
"Пошто заржа́вел,
о дивный соловей?".

Я писал, что здесь довольно неожиданный подтекст, а именно полемика Эйхенбаума и Виноградова 1920-х годов об Ахматовой.

Мы сейчас посмотрим маленький кусочек фильма с Наташей (Демонстрируется 6-тиминутный фрагмент документального фильма «Пять минут свободы»).

Георгий Левинтон приглашает Эру Борисовну Коробову.

Эра Коробова: Наташу я знала на протяжении полувека. Пауза была после её отъезда в 1975 году и до моего первого приезда в Париж в 1988 году. Что значит «знала»? Знакомила нас всех с Натальей Анна Андреевна Ахматова. Это случилось в 1963 году зимой. Она считала, приняв эту группу молодых поэтов, что этой группе для того, чтобы быть не группой, а союзом, им совершенно необходим женский персонаж. И она считала, что только один человек может это вытянуть – это Наталья Горбаневская. К 1963 году она ее уже хорошо знала. Наташа сама пришла. Наташа очень долго у нас училась на заочном на филфаке, занимаясь польским языком и переводом. Поэтому её друзья были как раз из редакции. А Анна Андреевна много переводила поляков – это заработок был, как известно. Вот на этой почве и произошло это знакомство.

Когда мы собрались у Анны Андреевны, это было в будке весною, то, конечно, Наташа стала читать. И первое, чем она меня совершенно поразила, - самое удивительное, абсолютно новаторское, на мой взгляд, стихотворение «Концерт для оркестра» Бартока. Это хрестоматийная вещь, визитная карточка, абсолютно новый звук, - я просто влюбилась в то, что она делает.

А она меня абсолютно не замечала. Она не замечала во время одного моего союза, она меня не замечала во время второго поэтического союза. И когда я, наконец, спросила (а мы подружились в 1973 году): «Слушай, а почему ты игнорировала меня бесконечно?». Она сказала: «Жена поэта – это мерзко». (Смеётся.) Она была очень категорична в своих оценках.

Как вы знаете, Наталья приезжала сюда часто, когда училась здесь. Наконец, она получила свой диплом. Вряд ли тут кто-то есть, кто помнит её приезды. Она всегда в белые ночи приезжала. И наши долгие прогулки по Петербургу… Я хорошо помню, как мы компанией стояли перед Фонтанным домом, со стороны Фонтанки. И все спорили, в каком флигеле жила Анна Андреевна. Никакого музея ещё не было. И все показывали не туда, потому что стояли со стороны Фонтанки. Потом ей довелось здесь выступать, когда она после огромной паузы в 20 лет впервые приехала в Союз. Почему она раньше этого не делала? А вы знаете, у нее не было паспорта. У нее и на Францию не было паспорта, у нее был нансеновский паспорт. И она совершенно не хотела менять свой статус. Она думала, что если получит паспорт, станет зависимой, пока, наконец, поверила, что в этом есть какая-то польза.

Хронология меня точно не интересует, и вам, я думаю, сейчас не интересно. А вот какие-то эпизоды, это – да. Вот один из них. Наташа вернулась из лагерей, мы пришли к ней домой в Москве. Прошёл месяц-полтора, пока она оклемалась. Она нас встретила в самом дорогом, какие были на ту пору, платье, кто-то ей его подбросил, видно. Она была такая прелестная, пикантная француженка, ни следа от узничества на ней не было. И были страшные, спущенные чулки, изношенные лапти. Вот это Наталья. Ей всегда было абсолютно всё равно! Абсолютно всё равно, был ли это дом в Париже или в Москве, она меняла квартиры довольно часто. Ее волновали вещи только сущностные.

В 1970-е годы она одну книгу назвала «Долгие провожания», потому что, действительно, Гарик, сколько проводы длились? По-моему, два года, да? Мы в это время виделись очень часто, собирались у меня и в других домах. Яша Виньковецкий очень её полюбил, она с огромным уважением к нему относилась. Был ее крестник, она была крестной матерью Бобышева Дмитрия. И так и сделала его навсегда… «Не надо к нему иметь никаких претензий, -  говорила она, - поскольку он инфантилен и с детства не вышел». Я думаю, Дима на меня не обидится, может быть, это ему и комплимент. И вот эти долгие проводы были везде. Я забыла сказать, кто ещё был. До отъезда был Лёня Чертков, он очень часто с ней общался.

Я любовь свою к Бартоку Горбаневской никогда не теряла, а подружившись с Борей Тищенко… (Нам довелось жить в одно время с очень талантливым композитором, который по сей день не звучит, хотя должен быть гордостью 1960-х – 1980-х годов… И ведь это он, когда Иосиф был в ссылке, он записал музыку его стихов – «Рождественский романс». Борис Тищенко не перевёл на язык музыки, со свойственным этому стихотворению ладом, нет, он именно записал. И вот вчера я была в «Мемориале», смотрела очень плохой, на мой взгляд, фильм восьмилетней давности, посвященный Иосифу Бродскому, но зато видела тех, кого уже нет. И там Иосиф читает, это первая плёнка записи, и музыка, которую записал Тищенко – абсолютно один к одному.) …я сказала ему, что есть гениальное произведение, но стихи не дам, надо слышать автора. Автор сейчас здесь. И вот мы собрались у Бори на канале. Мы были втроём. И Наталья читала, ей было так хорошо в том пространстве. Она была в нём малюсенькой: это была огромная комната с двумя роялями. И она читала эти стихи. Они забрали у нее столько сил, что она свернулась калачиком на огромном диване и уснула, и совершенно влюбила в себя Тищенко. Он сказал: это стихи со своей музыкой, и он никогда ничего не будет делать.

Я принесла одну из книг. У меня 11 книг Наташи, почти все они надписаны. Она придает значение, во-первых, кому она дарит книгу, во-вторых, кому она посвящает. И у неё есть книги, посвященные Гарику Суперфину. Кстати, Барток был написан, когда Гарик сидел как раз. И я помню, что мы с Натальей в Москве пошли к Саше Сыркину. Он был центром, поскольку он был доктор наук, признанный человек, то его ни в чём как бы не подозревали. Но он, тем не менее, зарешечил свой балкон, зарешечил все входы в квартиру. А квартира была – только стеллажи с книгами, а все книги были спрятаны в одну и ту же обложку. Вы представляете? Две комнаты стеллажей, и не отличить ни одной книги, только шифр нужен был. И тогда мы читали письмо, пришедшее от Гарика Супрефина. У него была очень ограниченная переписка, поэтому на таких вот длинных листах писали друзья, приходили к Сыркину и писали. Можно было получить одно письмо, но оно было километровое.

Я провожала Наталью в Москве дважды с её грузом. Нужно было видеть тот гигантский рюкзак, который она везла узникам совести. Она была курьером, все время передавала посылки, хлопотала, и она очень многого, как известно, добивалась. Это поразительный человек. А – человек, Б – прекрасный поэт. Далее – замечательный друг. Гражданин. Личность. Очень интересное общение… Вот это всё в этой крохе соединялось.

Я очень горжусь, у меня есть вот такая наташина книжка. Есть таких несколько книжек, сделанные самой Наташей. Она их дарила друзьям. Никогда это не было просто – один за другим объединённые стихотворения. Она очень серьёзно относилась к чередованию, закрепляла их и делала обложки. Однажды я ей принесла какие-то открытки. Она немедленно посмотрела на оборотную сторону и сказала: «Эти не годятся, нужны такого формата, чтобы это была четверть листа». Обложка была каким-то образом связана с самой средой, где происходили действия этих стихов. Указывались данные: предпринято издание в СССР тогда-то т тогда-то. И она от руки ставила копирайт и своё имя. Вот это как раз тот сборник, который она посвятила Габриэлю Супрефину. «Дожди, засуха и снова дожди». Слово, несколько актуальное сейчас. Затем стали выходить книги на Западе. Если кто забыл, то напомню: первая печатная книжка вышла в 1970 году в Германии, в издательстве «Посев». Потом уже ИМКА-Пресс, Игорь Ефимов с его «Эрмитажем» и в последнюю очередь мы – Россия (это ОГИ и НЛО). Это уже полноценные книги. Одну из них я принесла с собой, она называется «Ангел деревянный».

Прочту я как раз эти стихи. Повторяю, для меня это визитная карточка Натальи. Вы сейчас видели Наташу. Она произносит слова… (Георгий Левинтон: Эра, простите, но эти стихи читались уже сегодня. – Эра Коробова: Ну и что? Я так и знала, что уже читались. Ха-ха. Знаете, я готова к тому, что «Рембрандта мы уже видели». Я позволю себе прочитать ещё раз, если вы не возражаете.) Анна Андреевна очень любила, именно как они читаются. Так вот Наташа имела логопедный дефект, у нее были проблемы с буквой «р». Но это было не французское «р», не еврейское «р», не дворянское «р», это было именно горбаневское «р». Она загоняла куда-то вправо язык, затем начиналось дрожание щеки, менявшее линию скулы, она об этом говорит в своих стихах. Она об это говорит в своих стихах, поэтому это интересно. А в этом стихотворении она привела в равновесие эту свою особенность сочетание звуков. Вы меня извините, буду читать, как умею. Стихотворение, которое мне кажется трехслойным, потому что с одной стороны – это ее острое ошеломление самим Бартоком, потом восприятие совершенно не понимающего человека, и, наконец, третье – это уже ее Барток, которого она постигает.

Э.Б.Коробова читает «Концерт для оркестра».

Георгий Левинтон приглашает Анастасию Наконечную.

Анастасия Наконечная: Мы с Натальей Евгеньевной виделись всего один раз близко. Но получилось это почти случайно. Мы приехали с Юлией Балакшиной и Игорем Кострылёвым в Париж единственный раз в жизни всего несколько дней, и я об этом написала в «живом журнале». А мы с ней были френдами в «живом журнале», и она мне вдруг написала: «Как это вы в Париже? Приходите в гости». Я совершенно не ожидала, мы не знакомы были. Было холодно, темно, и мы очень устали, весь день ходили. И мы пришли к ней      домой и, знаете, попали в такой «русский дом». Она накормила нас вкусным ужином, было очень тепло во всех смыслах, читала стихи, и вот так мы познакомились. Представляете? Это был 2009 год. И в январе 2010 года должны были решить вопрос, будут ли продолжать мораторий о неприменении смертной казни в России. Наше братство Свято-Петровское и Преображенское много об этом думали и как-то старались эту тему поднимать, чтобы мораторий продлили, чтобы не было смертной казни у нас в стране. Мы молились много об этом, выступали и т.д. И тут такая удача - мы пришли к самой Наталье Горбаневской… Она для нас такой человек… Те, кто здесь выступает, говорят: «Вот, сидели у Анны Андреевны… Иосиф не знал, что подарить Наталье…». Для меня это всё история, понимаете? Это совершенно другая эпоха, что ли. И мы ее спросили, как человека, который был на этой площади, который всю жизнь продолжал это дело, даже и уехав, и до сих пор, что она об этом думает? Она дала интервью газете «Кифа» [текста интервью нет в открытом доступе на сайте «Кифы» http://gazetakifa.ru/ - ред.]. Я принесла листочек, если можно, я зачитаю. Это не стихи, здесь ее мысли по этому поводу:

«Как только мы начинаем к кому-то относиться не как к человеку, мы начинаем терять свою, а не его человечность, вот в чём дело. И, когда мы согласны на то, что бы преступника убили, мы согласны на то, чтобы убить в себе что-то, часть себя. Это страшно. На общество это действует не профилактически, а разлагающе. Мы общество можем восстановить – такого-то и такого-то убить. Я ,ты , он , она. Мы не существуем как мы, мы существуем как один, плюс один, плюс один. Каждый раз нужно знать, что если отменили мораторий, значит, мы выбрали тех, кто отменим. Давайте это «МЫ» делить на много «Я», и тогда мы поймем, что каждый раз, когда мы допускаем это, мы допускаем собственное «расчеловечивание». К сожалению, по всякому поводу нас очень легко можно сказать: «Да я таких стрелял бы. Да я бы тебя в землю зарыл. Да что ты на него глядишь, дай ему, как следует, чтобы не поднялся!». Я сейчас говорю не о тех, кто действительно ударит так, чтобы не поднялся, кто готов зарыть, а о тех, кто этого не сделает. Я и за другими и за собой тоже вполне замечаю. От этого языкового недержания агрессии нам кажется, что мы эту агрессию выплеснули. Но выплеснули-то мы ее наружу, и она никуда не делась. Ты так взболтнёшь себе и пошел дальше, а слово твое в воздухе повисло и потом отмерзнет. Знаете, как у Мюнхаузена? Отмерзнет и кому-то достанется. И он пойдёт и на самом деле зароет в землю или ударит так, чтобы не поднялся. Не знаю, нам бы, может быть, как-то над собой поработать. Это ведь и есть «поработать над обществом». Это не потом, это одновременно, сейчас происходит».

Для нас это были действительно очень ценные слова. Они были потом опубликованы. Потом мы виделись здесь. В Питере. Для меня очень ценно было то, что это человек с очень живой совестью. Она и в фильме, сейчас мы слышали, говорила об этом. Может же быть совесть, не знаю, сонной какой-то, искажённой, больной, заснувшей совсем. А она до последних дней (я сегодня перечитывала её «живой журнал») писала о тех, кого нужно защитить, о тех, кому нужно помочь. И стихи в стихах её в последние годы, как мне видится, мне трудно судить, но в них всё больше её стремление к чистоте и правде связывалось с христианством.

Если позволите, ещё один стих. Это из стихов осени 2013 года.

Когда Адам пахал, а Ева пряла,
кто же тачал сапоги?

Это был Каин, Каин,
он ловил безропотных агнцев,
которых пас брат его Авель,
убивал и сдирал шкуру,
дубил и сапожничал,
пуская на дратву
свои лохматые волоса.
А кто же ходил босиком?

Это был Авель, Авель,
оплакивая убыль в своих овечках,
дудочкой созывая останных,
босиком по камушкам, по стерне.

И Каин не удержался и —
пролил кровь на пашню и пастбище,
на свой и братнин удел,
и пустился в странствие, чая,
кто бы его убил,
кто бы его избавил
от зияния братских могил,
от пути — без цели, без правил.

Георгий Левинтон: Спасибо. Я хотел бы продолжить читать стихи и  прошу Александра Юльевича еще раз почитать.

Александр Даниэль: Первые два стихотворения – хрестоматийные. Все их знают, все помнят. И когда слово «Горбаневская» произносят, то их-то все и вспоминают. Но я всё равно прочту.

Как андерсовской армии солдат,
как андерсеновский солдатик,
я не при деле. Я стихослагатель,
печально не умеющий солгать.

О, в битву я не ради орденов,
не ординарцем и не командиром —
разведчиком в болоте комарином,
что на трясучей тропке одинок.

О — рядовым! (Атака догорает,
раскинувши ладони по траве,

а по щеке спокойный муравей
последнюю кровинку догоняет.)

Но преданы мы. Бой идет без нас.
Погоны Андерса, как пряжки танцовщицы,
как туфельки и прочие вещицы,
и этим заменен боезапас.

Песок пустыни пляшет на зубах,
и плачет в типографии наборщик,
и долго веселится барахольщик
и белых смертных поставщик рубах.

О родина!..
Но вороны следят,
чтоб мне не вырваться на поле боя,
чтоб мне остаться травкой полевою
под уходящими подошвами солдат.

И второе – тоже. Я хорошо помню, как в середине 1960-х, во второй половине, люди узнавали друг друга по цитированию вот этого. Один скажет: «Роняю голову на вымытую плаху», а другой откликается: «Как на случайного любовника плечо». Это типа пароля – и всё, дальше…

И вовсе нету ничего – ни страху,
ни цепененья перед палачом,
роняю голову на вымытую плаху,
как на случайного любовника плечо.

Катись, кудрявая, по скобленым доска́м,
не занози разинутые губы,
а доски ударяют по вискам,
гудят в ушах торжественные трубы,

слепит глаза начищенная медь,
и гривы лошадиные взлетают,
в такое утро только умереть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В другое утро еле рассветает,

и в сумраке, спросонья или что,
иль старый бред, или апокриф новый,
но все мне пахнет стружкою сосновой
случайного любовника плечо.

Я её дразнил, говорил: «Это стихотворение выдаёт твоё какое-то псковское происхождение. Рифмовать «что» и «плечо» - хочется прочесть «чё». «Спросонья или чё». Да, ну, ладно, это так, развлекушки.

Это голос мой, голос мой - или
слабый рокот на ранней заре?
Но милей мне межзвездной медлительной пыли
эта пыль тополей во дворе,

этот сгорбленный, кривоарбатский
сонный запах запрошлых лет,
летний день, летний город, почти азиатский,
летний вечер и летний рассвет.

Я поглядываю всё-таки в бумажку, потому что боюсь сбиться.

О ком ты вспомнила, о ком ты слезы льешь
(и, утираясь, говоришь, что слезы - ложь)
в бетонной скуке станции Ланская,
в хлопках автоматических дверей,
где небо с пылью склеено... - Какая
тоска и гарь! - Так едем поскорей!

И вот поехали, и вот последний крик,
как стронулся, таща тяжелый след, ледник,
теряя валуны в межреберных канавах,
в мельканьи пригородов, загородов, дач,
в желтоволосых придорожных травах
и в полосах удач и неудач.

Когда что плоть, что дух, как лед, истаяли,
куда ж нам плыть, мой друг? Куда и стоит ли?
На перестуках шпал, на парусах обвислых,
на карликовых лодочках берез
куда ж нам плыть? В каких назначить числах
отход от пристани, не утирая слез...

Остановлюсь пока.

Георгий Левинтон: Спасибо. Я хотел ответить на последнее стихотворение. У Наташи есть стихи на ту же тему, – стихи про автостоп, но написанные много позже и в другой перспективе.

И только одного — по возрасту, видать, 
а экая была бы благодать 
по нашим милым западным Европам 
проехаться, как прежде, автостопом, 
(Действительно шутили, что она поедет во Францию автостопом)
как прежде: затемно добравшись за кольцо, 
зажмурясь от слепящих фар в лицо 
и вовсе без надежды уповая, 
что вдруг притормозится легковая, 

и, простояв, казалось бы, века, 
внезапно изловить грузовика.. . 
А прочее я всё здесь испытала: 
как с Курского на юг — с Лионского вокзала 

в Венецию, Флоренцию и Рим, 
но лучше с Северного, где так сладок дым, 
— как прежде в Ленинград ночными поездами — 
и просыпаться утром в Амстердаме. 

Александр Даниэль: Она была страстной автостопщицей.

Георгий Левинтон: Да. Описана дорога Москва – Ленинград. Но про петербургскую тему у Натальи говорить можно долго.

Демонстрируется второй эпизод фильма «Пять минут свободы», в котором Н.Е.Горбаневская рассказывает о психиатрической больнице.

Георгий Левинтон: Я вспомнил такую деталь наташиного отъезда, может быть, не всем известную. Наташа очень твердо держалась того, что она поедет только в Европу. «По израильскому вызову я не поеду» - говорила она всюду. Вопреки нашим тогдашним привычкам, которые хорошо суммировал Ким в строчке «А всю практику мы знаем по героям Краснодона и по «Матери» по горьковской ещё», она очень твердо держалась этой линии, и когда она получила окончательный отказ, и все ожидали услышать: «Ну, вот теперь всё кончилось», ко всеобщему удивлению она сказала: «Теперь поедем по израильскому вызову». Смысл был в том, что она действительно хотела заставить власти поверить, что она не уедет. А цель у нее была очень простая: она надеялась, что если она уедет законно в Европу (то есть не по Израильскому вызову), то больше шансов, что мать к ней отпустят во Францию с визитом. Поскольку основная отговорка ОВИРа, когда оставшиеся члены семьи подавали на визиты, то им говорили: «А почему в Америку? Он же в Израиле».

Прошу Леонида Петровича Романкова.

Леонид Романков: Я Наташу видел только в 1989 году раз в Париже в редакции «Русской мысли», где работал мой друг Толя Копейкин. Потом встречались несколько раз в Петербурге, здесь, в «Мемориале», у Бориса Пустынцева. Потом был еще раз в Париже у нее дома. И Толя Копейкин спросил, как было? Я сказал: ел борщ, и она мне читала стихи. Он сказал: «Это большая честь – борщ она не всем варит». Приятные воспоминания были.

Когда я думал, что я прочту, я вспомнил, что два дня назад был здесь на открытии блокадной выставки [«Блокада. До и после»], здесь есть работы художника Кацнельсона. Он рисовал Хармса, Вагинова, других людей и Геннадия Гора. Я вспомнил, что есть стихотворение Наташи памяти обэриутов. У него есть эпиграф: «…писали бы ямбом…»

«Где в ореоле черных солнец,
вещей глаголом переполнясь,
они шутили, как гасконец,
по русским скачущий снегам,
там их за ямбы ждал червонец,
и за хореи ждал червонец,
и за верлибры ждал червонец
без переписки - девять грамм
».

Георгий Левинтон приглашает Татьяну Львовну Никольскую.

Татьяна Никольская: Мои воспоминания будут пересекаться с воспоминаниями Константина Марковича Азадовского, поскольку они будут о том времени, когда Наташа училась на заочном в Ленинградском университете. Однажды во время сессии, так получилось, она месяц у меня жила. Это было самое большое время нашего общения. Точного года я не помню, где-то 1963-1964 год.

Познакомились мы с нею в доме у Алика Гинзбурга, куда я ещё в школьные годы с классной руководительницей Долининой поехала в Москву, и там попала к Алику Гинзбургу, где оказалась Наташа Горбаневская. А стихи ей ходили по рукам. И Наташа меня интересовала, в первую очередь, как поэтесса. Немного деталей того времени и о круге её общения хотелось бы рассказать.

Гости приходящие появлялись каждый день, не редкостью были и гости живущие. В один из приездов на летнюю сессию, Наташа Горбаневская прожила у меня целый месяц. У нас были общие друзья. В первую очередь, Ефим Славинский, который очень опекал Наташу и перед каждым ее приездом занимался поисками для нее жилья, обзванивая часто из моего дома всех знакомых подряд.

Нашим общим с Наташей кумиром был Иосиф Бродский. В то время он жил в ссылке в деревне Норинская. Наташа навещала его родителей Марию Моисеевну и Александра Ивановича, причём, просила меня не ходить с ней. Я тоже их навещала, но Наташа говорила: «Таня, только я пойду одна».

Общалась она с Женей Рейном и его женой первой Галей, Толей Найманом и его женой Эрой, но больше всего любила Диму Бобышева, о котором говорила в исключительно восхищённом тоне. Моего кузена, Алёшу Хвостенко, она тогда серьёзно не воспринимала и его стихами не интересовалась. А от бывавших в моём доме его приятелей, таких, как Леон Богданов, Лёня Аронзон, Володя Швейгольц и вовсе дистанцировалась.

Вместе с Наташей мы побывали у музыканта Ирены Ясногородской и её мужа Рудика, общались с геологом Галей Дозмаровой и часто бывавшем у меня галиным знакомым Борей Грильхисом (Грилихисом).

Была у Наташи и своя собственная компания, собиравшаяся на Пушкинской улице. В квартире на Пушкинской, а не у меня, где за порядком следил папа, Наташа справляла свой день рождения. Из присутствовавших запомнились, благодаря звучности то ли хозяйка, то ли гостья, не знаю, Эврика Эфроимовна Зуберяникум и тогдашний приятель Наташи Женя Генихович, о перипетиях отношений с которым она много говорила.

Близкими подругами мы не были ни тогда, ни в последствии. Наташа всегда держалась несколько обособленно и, кроме всего прочего, была лет на 10 старше, что в то время -  я только что закончила школу - имело большое значение. Нас сближал интерес к музыке, посещение концертов в малом зале филармонии. А в Москве мы несколько раз вместе ходили в концертный зал Чайковского, всегда по инициативе Наташи. И, конечно, интерес к поэзии.

Наташа привозила свои стихи, которые я с удовольствие м перепечатывала на пишущей машинке и давала читать своим знакомым. С той поры мне запомнились такие строки, как «Мне хочется встать и выйти на форум». Но «Форум» - это кинотеатр на Самотёке. Или уже неоднократно здесь цитировавшиеся «Послушай, Барток, что ты сочинил?». Значение некоторых строк, таких, как «андерсовской армии солдат», мне тогда было не совсем понятно, поскольку в 18 лет я, к сожалению, не знала, кто такой генерал Андерс, и чем Армия Крайова отличается от Армии Людовой.

Наташа была страстная полонофилка, что сближало ее Ефимом Славинским и, конечно, с Бродским, и уже тогда переводила стихи с польского.

Публично она у меня стихов на кухне не читала. Не помню её чтения и в других домах. Но сами тексты охотно давала для прочтения и распространения.

В ленинградском университете Наташа не доучилась, диплом получила в Московском. Мы неоднократно пересекались с ней в обеих столицах, а после её отъезда в Париж не виделись несколько десятилетий.

В 2001 году мы с ней встретились в польском городе Сейны на конференции, посвященной Томасу Венцлова, и вручении ему премии «Человека пограничья». И тогда я впервые присутствовала на её чтении стихов. Наташа была в вечернем платье, это было в зале около католического собора, всё было очень торжественно, и такого её чтения я ни до, ни после не слышала. Тогда Наташа подарила мне свой свежий сборник стихов, вышедший в Твери с надписью «Тане Никольской после стольких лет. Наталья. З3 августа 2001 года».

Последняя наша встреча произошла несколько лет назад в музее Ахматовой. Наташа плохо слышала. И меня попросили громко повторять обращённые к ней вопросы, что и было сделано.

А теперь я прочту короткое стихотворение.

Хоронили управдома,
шли за ним четыре дома,
и старейшие в квартале
три старухи причитали.

А разве знаешь разве знаешь
где найдешь где потеряешь,
об какой корявый сук
обломаешь ты каблук.

Георгий Левинтон: Я должен сказать, что Наташа во всех биографиях и анкетах писала, что окончила Ленинградский университет. (Т.Л.Никольская ссылается на предисловие к книге Горбаневской). И кроме того, я помню, как в 1974 или 1975 году ты меня попросила привезти к тебе Наташу. И когда мы вошли, я услышал незнакомое мне имя: «Звиад, у нас гости».

Татьяна Николькая: Было такое дело.

Георгий Левинтон приглашает Татьяну Феофановну Косинову.

Татьяна Косинова: С Натальей Евгеньевной мы работали в одном журнале «Новая Польша». Она в нем работала с его основания в 1999 году. После долгого перерыва это первый журнал, который стал выходить в Польше на русском языке. Он до сих пор выходит, но теперь уже без Натальи Евгеньевны.

Я очень надеялась, что Леонид Петрович [Романков] сам об этом скажет, но придется мне. Наталья Евгеньевна была совершенно замечательным редактором. Когда мы готовили этот вечер, все говорили: ну кем она была? Александр Даниэль, это его определение, вам этого не сказал, но была она, конечно, пахарем. И то, как она перепахивала все тексты, которые к ней поступали, это было совершенно потрясающе. Она приезжала из Парижа в Варшаву на неделю, садилась и делала весь номер. Без ее правки не выходил не один номер с 1999 года. Без литературной, корректорской и редакторской правки, где-то она вставляла комментарии.

Так, например, в журнале должен был выйти текст Леонида Петровича Романкова «Польский след». И тут Наталья Евгеньевна не ограничилась только правой, она выступила в роли не комментатора, а жёсткого редактора. Она сказала, что она не может его опубликовать в таком виде, потому что не может процесс ВСХСОН идти до того, как была ссылка Бродского. «Так что Лёня, ты перепиши, пожалуйста», ты тут неправильно вспоминаешь. И Леонид Петрович это переписал. А то, что она после каждой даты ставила букву «г» с точкой во всех текстах, меня страшно задевало, я привыкла к другой редактуре, но не это важно.

Наталья Евгеньевна дважды отказалась от интервью и в 1992 году, и 2006 году, когда я просила ее об этом. Сказала, что сама напишет о своем польском мифе, и действительно сделала это очень скоро. В 2006 году вышли подряд две её статьи об ее отношении к Польше, о том, как оно менялось во времени.

Один из лучших некрологов на её смерть написал мой друг Петр Мицнер, заместитель главного редактора журнала «Новая Польша». Он пишет о том, что Польша была для нее страстью, и это было действительно так. Очень многие не понимали ее выбора, ее политических предпочтений, но это было совершенно не важно, потому что именно со страстью ко всем она относилась.

У нас с Сергеем Георгиевичем [Стратановским] одна и та же книжка Натальи Горбаневской [«И тогда я влюбилась в чужие стихи…». Избранные переводы из польской поэзии]. Это первое литературное приложение к журналу «Новая Польша». Не случайно это именно стихи Горбаневской, её переводы с польского, которые изданы очень корректно - с одной стороны польский текст, с другой – её перевод. Здесь лучшие переводы её на тот период [2006 год], это её выбор. Редакция «Новой Польши» позволяла ей делать очень много в журнале, она была автором журнала, писала очень часто, едва ли не в каждый номер. Этот журнал был тем местом, где она публиковала впервые свои стихи, совершенно не важно, посвящены они были Польше или нет, ей все позволялось.

Хотела читать переводы с польского Натальи Евгеньевны так, как здесь – сначала на польском, потом на русском. Но сейчас заволновалась и на польском читать не решусь. Мы с Сергеем Георгиевичем договорились, что не будем повторять друг друга. Он будет читать стихи тоже из этой книжки. Из того, что я хотела бы прочитать, это очень короткое стихотворение Виктора Ворошильского, написанное им в тюрьме. Виктора Ворошильского и Анджея Дравича держали дольше всех в тюрьме во время военного положения. И каким-то образом польские тюрьмы были так устроены, что уже в 1982 году стихи, написанные в тюрьме Ворошильским, можно было прочитать в Париже по радио, и Наталья Горбаневская проделывала это каждый раз. Она переводила их мгновенно и сразу же предавала огласке.

Подпишите-ка это
Вы меня не знаете, а я Вас знаю
Я Вами интересуюсь
Не хотите так напишите своими словами
Жаль что вы как-то так
Если вы нет то я
Сами выбрали
Ничего хорошего не ждите

И ещё одно Стихотворение Виктора Ворошильского.

Встреча (Spotkanie)
Заросшие мужчины
кидаются в объятия друг друга
Как там наша камера
Кто спит на моих нарах

Рваная тюремная биография
на мгновение срастается
первая камера становится
утраченной родиной
сентиментальным детством зэка

И последнее, что я прочту, это перевод стихотворения Петра Мицнера. У него очень короткие стихи, написанные верлибром. Горбаневская не любила верлибр, сама им не писала, но переводила очень корректно.

Первая страница
Бог сказал
двоеточие а дальше
только шла и шла
тварь за тварью

так и шли без запятых

Сергей Стратановский: Мое выступление будет как бы продолжением предыдущего. Я здесь буду прежде всего читать стихи из этой книги, переводы Натальи Евгеньевны.

Дело в том, что я был с ней знаком, но очень мало. Видел ее, когда она уезжала в эмиграцию, это было, я запомнил, в доме Лёни Черткова и Тани Никольской. Тогда я ее видел в первый раз. К счастью, этот раз оказался не последним. Потом я видел её, когда она приезжала сюда и выступала в журнале «Звезда». Поэтому не могу считаться её знакомым ни с какой стороны.

В продолжение этой темы её переводов с польского я прочту несколько её переводов из этой книжки, о которой уже говорили. Эту книгу предваряет её собственное стихотворение, обращённое к Чеславу Милошу. По первой строчке этого стихотворения, собственно, и названа вся книга – «И тогда я влюбилась в чужие стихи…».

И тогда я влюбилась в чужие стихи,
шелестящие так, что иные кривились: «Шипенье…»
И оттуда, наверное, многие проистекли
для меня и несчастья, и счастья. Теперь я

присяжной переводчик, профессионал,
по ночам шелестящий страницами Даля,
поверяющий щебет по русским забытым словам
и бормочущий вслух, как над книгой гадальной.

Но спасибо за то, хоть не знаю кому,
не себе и не Богу, не случаю и не ошибке,
что, шепча в заоконную парижскую тьму, 
я робею по-прежнему, прежде чем выстукать перевод на машинке.

Не себе и не Богу, не случаю и не призванью -
языку, что любовному поверил признанью.

Несколько переводов. И прежде всего из Чеслава Милоша. Одно из самых знаменитых его стихотворений.

CAMPO DI FIORI

В Риме на Кампо ди Фьори
Корзины маслин и лимонов,
Булыжник вином забрызган
И лепестками цветов.
Креветок розовых груды
На лотках у торговок,
Черного винограда
Охапки и персиков пух.

Здесь, на Кампо ди Фьори,
Сжигали Джордано Бруно,
Палач в кольце любопытных
Мелко крестил огонь,
Но только угасло пламя -
И снова шумели таверны,
Корзины маслин и лимонов
Покачивались на головах.

Я вспомнил Кампо ди Фьори
В Варшаве, у карусели,
В погожий весенний вечер,
Под звуки польки лихой.
Залпы за стенами гетто
Глушила лихая полька,
И подлетали пары
В весеннюю теплую синь.

А ветер с домов горящих
Сносил голубками хлопья,
И едущие на карусели
Ловили их на лету.
Трепал он девушкам юбки,
Тот ветер с домов горящих,
Смеялись веселые толпы
В варшавский праздничный день.

Мораль извлекая, скажут,
Что римляне ли, варшавяне
Торгуют, смеются, любят
Близ мученического костра.
Другие, возможно, скажут
О бренности мира людского,
О том, что забвенье приходит
Прежде, чем пламень угас.

Я же тогда подумал
Об одиночестве в смерти,
О том, что когда Джордано
Восходил на костер,
Не нашел ни единого слова
С человечеством попрощаться,
С человечеством, что оставалось,
В человеческом языке.

Спешили хлебнуть винишка,
Торговать мясцом осьминогов,
Корзины маслин и лимонов
Плыли в шуме толпы.
И он был от них далеким,
Как будто прошли столетья,
А им и мгновенья хватило
Взглянуть на последний взлет.

И эти — одни в своей смерти,
Уже забытые миром.
Как голос дальней планеты,
Язык наш уже им чужд.
Когда-то всё станет легендой,
Тогда, через многие годы,
На новом Кампо ди Фьори
Поэт разожжет мятеж.

Стихи эти написаны Милошем в 1943 году в Варшаве. Именно в то время, когда было восстание в Варшавском гетто. Восстание было в апреле, в течение почти всего месяца. Историю все знают. Там почти никто не выжил.

Теперь одно стихотворение Виктора Ворошильского, которого уже читали. Но я прочту другое стихотворение. Из цикла «Ты есть»

Ты есть Значит в тебе есть
Некий смысл тебе не известный Но твой

Нечто в тебе слушает и нечто в тебе говорит
Нечто в тебе поёт бежит замирает

Нечто в тебе спотыкается и падает
Нечто воздвигает башню

Это он это оно Это из тебя из этого ты
как неизлечимая болезнь как эликсир жизни

И ты не знаешь этого но иногда подозреваешь
или нечто подозревает в тебе

Нечто в тебе взывает о свободе
Нечто тебя как смолистую щепку швыряет в чащу ночную

Теперь стихотворение другого поэта, Ярослава Марека Рымкевича. Думаю, оно уместно в этих стенах, поскольку это стихотворение о Мандельштаме. Написано оно в 2003 году. Называется «Осип Мандельштам идёт с ландышами». Эпиграф тут из Анны Андреевны Ахматовой: «Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с пылающими глазами, с ресницами в полщеки».

Там Осип Мандельштам идёт с цветком в петлице
Букетик мокрых ландышей больное сердце-птица

Идёт по Невскому и вдоль Фонтанки в камне рубленной
И пахнет мокрым ландышем букетик для возлюбленной

Где из Кронштадта водолет сворачивает к пристани
Там новые влюблённые вздыхают под транзисторы

С разгону мутная Нева летит в ворота смерти
Поэзия! Ты помнишь ли как эту песню пети

Проходит Осип Мандельштам сквозь мокрые букеты
Сквозь брошенные лагеря сквозь женщин эстафеты

Сквозь площадь Ленина и сквозь просторы площадей ничьи
Его ресницы длинные совсем-совсем как девичьи

Сквозь толпы на платформах сквозь песни Саломеи
И все года и вся судьба виднее и виднее

У Чёрной Речки где бетон пóверху рвов расстрельных
Сквозь штукатурку и асфальт и кровь на серых стенах

И с мясом вырванную дверь на лестнице где не дыши
Тебе умершей девушке несёт в ладони ландыши

И погребальный колокол грохочет над Фонтанкой
Поэзия! Я помню хлад пустых твоих останков

Другой поэт, уже поколения моего, Ришард Криницкий

Могила Иосифа Бродского
Где лижет ворота
жирное море

На участке евангеликов,
вблизи Эзры Паунда
и Ольги Радж.

Исчезают верные гости:
броская чайка,
пугливые ящерки.

У подножья,
под выгоревшей свечою,
кто-то оставил
 (в пластиковом конверте,
защищающем от дождя)
компьютерную распечатку снимка:

больной, исхудалый Бродский
на фоне четырех тетрархов.

Весь в своем
интенсивном взгляде.
На могиле приношения:

перевернутый стакан с мелочью,
пустая четвертинка
с выцветшей этикеткой,
воткнутые в листву
свитки бумаги

 (может, письма? или стихи?
просьбы? заклятия?).

Пластиковая кружка
полна авторучек

(их хватило бы на вторую,
куда более долгую жизнь).

Черные пластиковые очки

 (снова пластмасса,
знамение времени).

На надгробье камушки
как на кургане,

шишка, листок.
Стихотворение это помечено датой 24 июня 2004 года.

Ну, и вот здесь уже упоминался Пётр Мицнер, с которым я знаком тоже. Он, кстати, член «Мемориала» нашего. Его стихи короткие. Я прочту одно.

Порядок вещей
таков голод вещи
что вещи нас хотят
и таков холод вещи
выбитой из руки
что она нас больше не студит
время её не берёт
и вещь не имеет времени

потому-то и стоит –
этот серебряный под-
стаканник

Георгий Левинтон: Спасибо. Мы уже движемся к завершению, хотя ещё не совсем. Мне только что сказали, что здесь находится генеральный консул Польши Пётр Марциняк. Может быть, вы хотели бы что-нибудь сказать?

Пётр Марциняк: Я не готовился, но…Что я могу сказать, кроме слов благодарности? Это такой великолепный вечер, в первую очередь, я хотел бы поблагодарить организаторов и всех тех, кто сказал столько красивых слов и прочитал столько стихов.

Может быть, добавлю только два замечания. Одно касается того, что Наталья Горбаневская была одним из великолепных примеров той русской интеллигенции, которая в очень тяжелые, страшные времена пронесла русскую культуру через этот период. Лично она сыграла также очень большую роль в представлении этой культуры в Европе.

Конечно, я, как польский консул, должен и хочу подчеркнуть ту большую и глубокую связь между польской и русской культурой, в установлении которой она участвовала. Это для нас очень важно. Но я бы хотел сказать и о политическом моменте. Здесь были воспоминания о событиях лета 1968 года. Я хотел бы вспомнить момент из своей личной жизни. Для меня всегда это событие, это действие, этот героический подвиг, совершенно неожиданный, всегда был значимой точкой начала перемен, которые произошли потом в Польше и Европе. Может быть, исторически нет прямой связи между действием этих восьми человек и тем, что мы можем сейчас наслаждаться свободой и нормальной жизнью. Но в моей голове эта связь всегда существовала.

Для поляков Советский Союз всегда был чем-то очень крепким и нерушимым, как в гимне (потом оказалось, что он всё-таки рушим). Лично я не мог понять, как они могли быть настолько храбрыми? Но оказалось, что есть пара мальчиков и пара девочек, которые не боятся совершить что-то такое, после чего становится понятно: это начало конца. Мы не понимали этого тогда, но теперь мы это знаем - это было начало конца.

Георгий Левинтон: Было бы не естественно, если бы на сегодняшнем вечере не прозвучало бы слово «Хроника…». Я не хочу об этом говорить сколько-нибудь подробно, но я просто вспоминаю такой эпизод. Где-то в 1970-е годы (мы с Наташей познакомились в 1973 году) я сказал ей: «Я вообще не читал твоей прозы». А проза тогда была представлена очерком «Бесплатная медицинская помощь» и книгой «Полдень». На что Наташа сказала: «Ну, ты читал первые выпуски «Хроники…»? Вот это моя проза».

Я позволю себе прочесть два-три стихотворения с совсем маленьким комментарием. Я довольно много комментировал наташины стихи, у меня есть работа по поводу её стихов 1970-х годов.

С этим стихотворением связан некоторый анекдот. Я сначала прочту его.

Как хочется мне
вам
в дар принести балладу,
да дождь на складу́ по дровам
сбивает со складу и ладу,

по мелкой лежалой щепе,
по грязной шершавой бересте,
и дует из дыр и щелей,
ломя фортепьянные кости.

Чахотка бескорыстного Шопена
в наручниках невидимых, но ржавых -
не тема, не мелодия, но сор, труха и пена...
Ни дома, ни двора, одни руины в травах.

Весна, вихляясь, пляшет на погосте,
и до того жирна зола столицы,
что ты поймешь: мы не проездом в гости,
мы здесь в гостях, ненадолго, как птицы.

Очевидно обилие пастернаковских подтекстов, цитат. Стихотворение было адресовано мне, соответственно здесь: «вам в дар баллада эта, гари». Но это имело неожиданное последствие, потому что Суперфин получил это стихотворение в лагере и решил, что оно адресовано ему из-за сходства имён.

А эти пастернаковские примеры… У Михаила Леоновича Гаспарова была статья о трехстопном ямбе, где, в частности, он говорил о такой специальной субтрадиции, восходящей к пастернаковскому «Свиданию» («Засыплет снег дороги, Завалит скаты крыш…»). И я привел ему пример, как мне казалось, не вполне совпадающий с его логикой, стихотворение Наташи, в котором этот же размер провоцирует пастернаковскую цитату, но само стихотворение совершенно другого метра, другого размера.

Растяпа, ротозейка,
где растерялась ты?
Куда твоя лазейка,
под куст или в кусты?

В подполье или в подпол?
В разгул или раскол?
Нелепа, недотепа,
сама свой произвол.

Нелепо удивленье,
когда твой вид и взгляд
заведомы с рожденья,
как в месяц листопад.

Понятно, откуда «твой вид и взгляд» - «Когда разгуляется». Я привёл этот пример Гаспарову, и он, как это не редко бывало, сказал фразу, которую я не раз от него слышал: «Я именно это и имел ввиду».

Совершенно верно, что в стихах Натальи очень значима тема смерти. Но, в частности, она приобретает особый характер в 1970-е годы, когда смерть становится метафорой эмиграции. При том, что она, как я уже говорил, гораздо легче относилась к эмиграции. Но в стихах действительно это звучало очень сильно. Я не буду цитировать стихотворение «Взлетаю вверх усильем слабых плеч…», это такие, жутковатые стихи, я прочту другое, более короткое стихотворение.

- Так ты летишь, смешная?
Куда и для чего?
- Да я сама не знаю,
не знаю ничего,
туда, где я не знаю,
не знаю никого,
ни друга, ни подруги,
ни милого моего.
Под круглое окошко
вползают облака,
на них наверняка
не вырастет морошка
холодные бока,
накатана дорожка,
одно смешно немножко -
прощальное "Пока"...

Как выяснилось из разговора, морошка попала сюда совсем бессознательно. Она не помнила, что это пушкинская тема, связанная со смертью. Но на Наташу произвело сильное впечатление, когда я ей сказал, что морошка по-английски cloudberry, то есть буквально «облачная ягода». Вот это интересный пример.

Я прочту ещё одно, уже эмигрантское стихотворение.

...Так облака съезжаются на сером
и разлетаются на голубом.

Так радость - вечный возглас расставанья,
зиянья век в морозное окно,
и тем нежнее шепчешь До свиданья,
чем свидеться верней не суждено.

И на этом фоне то, что вдруг появилось в стихах во Франции:

И за что мне все это досталось -
эта слабость на Новом мосту,
эта горькая поздняя сладость
серых набережных в цвету,

и ни шатко ни валкого мая
ожидаемая маета,
и любовь моя, полунемая,
не внимая, но все понимая,
заглядевшаяся с моста...

Думаю, мы завершим вечер ещё одним кусочком, ещё одной подборкой стихов. Но перед этим я хочу спросить, может быть, кто-то из незапланированных и не выступавших людей хочет что-нибудь сказать? (Никто не вызвался.). Прошу Александра Юльевича закончить.

Александр Даниэль: У меня ещё пять стихотворений. Выдержите, да? Но перед этим я бы хотел спросить, это уже мой личный интерес, поскольку на нас, на «Мемориал» свалилась незаконченная Натальей работа по составлению биографического словаря диссидентов Центральной и Восточной Европы. Польское издание этого словаря вышло уже довольно давно, а русское всё никак не выйдет. И Наталья готовила до последнего дня этот словарь. Вроде бы всё почти приготовила, но только надо понять, где та работа, которую она делала. У меня вопрос по биографии самой Горбаневской. Наверное, на него Татьяна Никольская может ответить. Тут много раз поминался Чертков. Но правильно ли я понимаю, что с Чертковым она была знакома, на самом деле, очень давно, с 1956-го?

Татьяна Никольская: Очень давно, да.

Александр Даниэль: Как я понимаю, она ходила в эту «Мансарду»?

Татьяна Никольская: На этот вопрос я не могу ответить. Но задолго до меня.

Александр Даниэль: То есть, ещё в ранние московские времена Черткова, да?..

Мне кажется, что уже той цитатности, о которой Константин Маркович говорил, и которую он считал или считает вторичностью, в этих пяти стихотворениях нет. Провоцирующая вторичность. Уж позволю себе ввязаться, прошу прощения, в литературоведческий спор. Мне кажется, что у Натальи в стихах эта цитатность провоцирует на не вторичность, а диалогичность, как бы она постоянно находится в состоянии диалога с теми, кого она цитирует. Но это моё дилетантское ощущение. Диалогичность не всегда через цитаты идёт. Во, пожалуйста, стихотворение.

Мой Фортинбрас, мой бедный брат,
вот Дания моя,
она из моего ребра,
и вся она, как я.

И вот тебе моя игра,
теперь она твоя –
и путь добра, и тьма преград,
и тайна бытия.

И всё, и всё мое прими.
Или постой, повремени,
намеренье перемени,
еще ты не король,
ступай, ничем не прогреми,
не трогай эту роль.

Вот ещё стихотворение. Георгий Ахиллович сомневался, читать его или не надо, потому что оно очень длинное. А оно, на самом деле, не длинное, у него строчки очень длинные. Но я его очень люблю.

"новая волна"

Фрегат обрастает ракушками и побрякушками
и целится в пусто давно проржавевшими пушками,
бессмертные души на суше сухими лежат завитушками,
и мы говорим: - Бедный высохший выцветший бледный коралл!
В протяжных лучах своего на песке отражения
исчахла висячая лампочка в полнапряжения
в сознаньи не бега по кругу, но вечного бездвижения,
которым когда-то как будто Коперник ее покарал.

Так что же, мой до смерти друг, позапозавчерашний возлюбленный,
густой сухостой на ноже оставляет зазубрины,
за дюной таится и тает костер, и дымок подголубленный
лазоревым облачком, обликом юга колеблет балтийский свинец.
Послушай, не слушай ничьих, ни моих уговоров, ни плача и право же -
не слушай, как ветер вцепился в сосёнок колючие клавиши,
не слушай, навеки натянем купальные шапочки на уши,
нырнем под волну и, как щепки, взлетим над волною,
и кто мы, когда начинают стихии творенье иное,
и как добрести среди пыли, песка и внезапного зноя
до синей полоски, где сходятся с хлябью земною
небесные тверди, до хлопанья кресел на титре "Конец".

Можно короткую байку. Это не про Наталью Байка, а скорее моё личное хвастовство. Прихожу к ней в гости, и она говорит: «Вот стих написала. Хочешь, прочту?». Я говорю: «Давай». И она читает. «Новая волна», а я по безграмотности не очень понимаю, что это значит, она мне чего-то объясняет про итальянский кинематограф и даже какой-то конкретный фильм называет, который у нее ассоциировался с написанием этого стихотворения (Г.Левинтон: «Четыреста ударов». Но фильм французский). Может быть, я не помню, перепутал, запросто, я плохо понимаю в кинематографе. Потом она мне говорит: «Ну, ладно, это внешняя ассоциация. Попробуй угадать, какой ритмо-поэтический прообраз был у этого стихотворения? Какой ритмический импульс? Откуда оно взялось?». Я думаю: задала, мать, вообще задачу. Какой ритмический импульс у стихотворения, в котором от строчки до строчки дыхания не хватает? Но тут меня осеняет. «Тоже мне, ничего хитрого. «На суше сухими лежат завитушками…». «Летучие мыши на крыше платочками машут и пляшут…» Это же «Муха-Цокотуха». (Смех в зале.) У неё, надо сказать, челюсть отвисла: «Как ты угадал?». Очень горжусь, тем, что угадал.

Пейзаж – как страж в дверях моей души,
всё, всё отдашь – карандаши и перья,
любовь, надежду, веру и доверье,
как тот, что за щепотку анаши
не то что кошелёк, а наизнанку
себя тотчас же вывернуть готов.
А весь пейзаж – чета кривых крестов
да серый мужичок, что спозаранку
на драный кров накладывает дранку

Я прочёл с отступлением от канонического текста. Но я помню, что в первых редакциях было именно так: «на драный кров накладывает дранку». В последнем издании «на драный крест». Я не очень понимаю, может быть, это опечатка какая-то, потому что я не понимаю, какую дранку надо на крест накладывать.

Москва моя, дощечка восковая,

стихи идут по первому снежку,
тоска моя, которой не скрываю,
но не приставлю к бледному виску.

И проступают водяные знаки,
и просыхает ото слез листок,
и что ни ночь уходят вагонзаки
с Казанского вокзала на восток.

Наконец, последнее.

Господи Исусе, Пресвятая Богородица,
и что за народец от нас наро́дится?
Как свернутый в трубочку листок смородины,
гонимый ветром через колдобины,
через овраги и буераки,
где подвывают одни собаки.

Что за народец, что за отечество
и что за новое человечество?
Как перестоявшая, запрошлогодняя,
верба виле́нская, богоугодная,
верба раскрашенная, верба сухая,
песок лепестков на меня осыпая...

Георгий Левинтон: Могу добавить. Я живу на улице Виленский переулок, которую все шофёры называют Виле́нский. Я сказал об этом Наташе: «У тебя есть такое ударение». Она не помнила, я напомнил. Она сказала: «Ну, да, сейчас бы просто написала «верба виленская».

Александр Даниэль: В Вильнюсе раскрашенный вербы – это такой специальный праздник, называется по-литовски казюкас, вроде нашего вербного воскресенья.

Константин Азадовский: Можно вопрос. Скорее к Александру Юльевичу. А что будет с архивом Наташи?

Александр Даниэль: Там Гарик Суперфин недалеко, это раз, надеюсь, Гарик доберётся до Парижа.

Константин Азадовский: Не было его прямого распоряжения?

Александр Даниэль: Нет, насколько я знаю, нет. Бумажного архива у Натальи и нету, насколько я понимаю. Последние лет 10-15 она вся жила в компьютере.

Константин Азадовский: Архив «Континента», архив «Русской мысли».

Александр Даниэль: Так это архивы «Континента» и архив «Русской мысли». Так я думаю. А что касается работы по словарю, то мы с Арсением Рогинским договорились с ее старшим сыном Ясиком, что будем взаимодействовать.


Вечер продлился два с половиной часа.

Полная видеозапись вечера на канале НИЦ "мемориал" на YouTube (выполнена Е.Кулаковой):  http://www.youtube.com/watch?v=knivQk3PySI

Фоторепортаж Николая Симоновского: http://obtaz.com/akhmatova_museum_gorbanevskaya_memory.htm

Вечер подготовили: И.М.Лурье, Т.С.Позднякова, Г.А.Левинтон, А.Ю.Даниэль, И.А.Флиге, Т.Ф.Косинова, А.Д.Марголис.

Транскрипция стенограммы выполнена при участии студентки 4 курса НИУ-ВШЭ СПб филиала Дарьи Мисёнг, которая проходила на Когита!ру преддипломную практику.

В публикации использованы фотографии Татьяны Косиновой и Николая Симоновского.


Upd 16.05.2014, 17:14 мск: исправлены опечатки и форматирование, добавлены фотографии. 

Upd 07.06.2014, 15:50 мск: исправлены оговорки в стихах.