01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

НКО

Ирина Либерман. Записки эмигрантки. Часть 1. Продолжение

Вы здесь: Главная / НКО / НИЦ "Мемориал" / Публикации НИЦ "Мемориал" / Ирина Либерман. Записки эмигрантки. Часть 1. Продолжение

Ирина Либерман. Записки эмигрантки. Часть 1. Продолжение

Автор: Ирина Либерман — Дата создания: 12.08.2011 — Последние изменение: 17.08.2011
Продолжение публикации мемуаров Ирины Соломоновны Либерман "Записки эмигрантки или Автобиография на общем фоне".


Начало: Ирина Либерман. Записки эмигрантки. Часть 1


Сегодня в нашем доме для сеньоров (точнее, это комплекс из трёх соединённых между собой домов) праздновали католическое Рождество. Вообще-то Рождество через несколько дней, но у нас заранее отметили общий праздник. Силами Frau Görlacher и членов её кружка рукоделия кафетерий был празднично украшен. С потолка свисало множество бумажных снежинок, на стенах - аппликации из ёлок, на столах - вырезанные из бумаги Санта-Клаусы, в зале натянуты гирлянды из лампочек. Молодой человек обходит столы и на каждом столе зажигает свечи. Перед сидящими за столами жителями дома и гостями праздника - фруктовые соки, минеральная вода, пирожные, кофейники – кофе на выбор: с кофеином и без, - сливки, позже подают мясо с овощным гарниром. 

В конце праздника всем – маленькие подарки – пакетики, в каждом из которых крохотный фонарик-брелок. Много музыки, рождественских песен. Пожилые люди, а как поют! Замечательно поёт приглашённая певица. Она поёт немецкие, английские, французские песни и вдруг специально для русских – «Эх, полна, полна моя коробочка – есть и ситец, и парча! Пожалей, душа моя зазнобушка, молодецкого плеча!…». Это было так неожиданно, и у меня потекли слёзы. Я не могла их остановить. 

А потом ещё: «Мой костёр в тумане светит, искры гаснут налету…». Сидевшая рядом со мной Frau Klippel, ближайшая моя здесь приятельница, успокаивая, ласково положила ладонь мне на колено. Выходя из зала кафетерия, я оказалась в дверях одновременно с певицей. Я не удержалась, чтобы не сказать ей: «Sie haben sehr gut russische Lieder gesungen» (Вы очень хорошо пели русские песни). Шедшая вместе со мной Frau Klippel пояснила ей, что это говорит россиянка. Мне кажется, что певица была явно обрадована моими словами. 

Ведь мне здесь хорошо, спокойно, уютно, а вот, поди ж ты…. Если я закрою глаза, то легко представляю себе заснеженные набережные Невы, проспекты и линии Васильевского Острова, и, как говорит Лилька (как я могу называть её иначе, если нашей дружбе без малого 60 лет?), сотни раз облизанный перекрёсток Невского и Садовой, и наш район новостроек рядом с парком «Сосновка», и много чего ещё. 

Нашу пятёрку из 21-й женской школы на 5-й линии Васильевского Острова разбросало по разным странам: Лиля – в Израиле, Галка – в Швеции, я – в Германии, Женька и Алла остались в Питере, правда, уже не на Васильевском. Но никакие расстояния и никакие границы не могут разорвать связывающие нас нити. А общие наши корни всё равно там, на Васильевском Острове, и «никуда, никуда мне не деться от этого…».

Когда год тому назад, очень скоро после приезда в Германию, при вполне хорошем самочувствии, выяснилось, что мне необходима срочная операция, и Лиля, и Галка – пусть по телефону – всё время были рядом со мной. Почти каждый день рядом с моей кроватью в Университетской клинике звонил телефон: «Как прошла операция? Как ты себя чувствуешь? Голос у тебя бодрый – говорит Лиля, - Ты же сильная, Ириш, выполнишь всё, что тебе будет назначено и забудешь. Всё будет нормально». «Ну, как ты там, Иришенька, детка? – это Галка – У меня предчувствие, что всё будет хорошо».

Сейчас прошёл год после операции, и я, в сущности, только начинаю жить в Германии.

Но я слишком далеко, через несколько десятилетий, перешагнула вперёд в своём повествовании. Ещё надо дожить до более подробного рассказа об этом времени.

В моём раннем детстве было два дома: ленинградская квартира, в которой мы жили с мамой и бабушкой осенью, зимой и ранней весной, и дача в Истре, под Москвой. Вернее, это была не дача, а квартира старшей дочери бабушки – Клавдии Фёдоровны, Клани. Впервые бабушка приехала со мной к тёте Клане, когда мне было два года. Букву «л» я тогда не выговаривала, получалось «тётя Кваня». Так она и осталась Кваней, пока родившийся после войны внук Петя не упростил Кваню до Кани. Кваниной Ире в первый мой приезд в Истру был уже 21 год, между нами была разница в 19 лет. Тётя Кваня и дядя Ваня привязались ко мне. Я стала, как они говорили, их «пол дочкой». Тётя любовно называла меня «звёздочкой». Ранней весной, уже в апреле, мама отправляла нас с бабушкой из Ленинграда в Москву. Там нас встречали тётя и дядя и везли в Истру.

Дом, в котором они жили, был расположен удивительно живописно. Он стоял на высоком берегу над излучиной реки Истры, вокруг была большая роща, через которую проходила, постепенно спускавшаяся вниз к берегу, дорога к реке. Рядом с домом был разбит сад. В этот сад меня отправляли, по совету врача, гулять с 9 до 10 утра в одних трусиках, т.к. это было самое полезное время для загара.

Сейчас, вспоминая расположение дома, я невольно нахожу сходство с Ласточкиным гнездом. Только это гнездо нависало над речкой, а не над морем. С берега вдали, из-за леса, видны были белые стены и башни Новоиерусалимского монастыря.

Дом был двухэтажный. Квартира тёти находилась в первом этаже. Помню две большие комнаты, разделённые коридором и кухней. Окна одной из комнат, значительную часть которой занимал большой чёрный рояль, выходили в палисадник. Из других, помимо рояля, предметов обстановки в моей памяти запечатлелись только высокие гранёные тёмно-зелёного стекла вазы для цветов, одна из которых стояла на рояле.

Кроме нас, в первом этаже, с другой стороны дома, жила ещё семья – муж и жена с дочерью. Не помню, как звали отца семейства, но помню свою привязанность к тёте Насте и Светлане, к которым я убегала десять раз на дню. Дверь, расположенная рядом с нашей квартирой, вела в большую комнату, в которой жил дядя Вася (Василий Константинович), филолог, и тётя Кваня очень хотела, чтобы её Ирина и дядя Вася поженились. Однако её желанию не суждено было осуществиться – насколько я помню, по вине непокорной Ирины, которая сделала другой выбор и надолго испортила этим свои отношения с матерью.

У дяди Васи в просторной, пустоватой и неухоженной комнате в уголке стоял металлический сундучок и в нём коробочка с кусковым сахаром. Когда я заходила к нему в гости, он угощал меня маленькими кусочками сахара.

Совершенно не помню жильцов второго этажа. Помню, что там была большая открытая терраса, но мне категорически запрещалось туда ходить. Когда я однажды всё-таки поднялась на несколько ступенек по лестнице, начинавшейся прямо у дверей нашей квартиры, обожающий меня дядя Ваня, увидев это, пригрозил выпороть меня ремнём, если такое повторится. 

В гостеприимном доме тёти и дяди нередко собирались друзья и знакомые. Помню врачебную семью Кашкаровых, которые тоже были родом из Лебедяни и тоже жили теперь в Истре. Есть фотография компании, расположившейся в палисаднике. 

К мемуарам Либерман. Лебедянь. В палисаднике

Здесь моя двоюродная сестра Ира, моя мама, её лебедянская с гимназических лет подруга тётя Лена, семейство Кашкаровых, я – на коленях у дяди Вани с большим бантом, а он полуголый, чёрный от загара. Наверное, это уже предвоенные годы, т.к., похоже, мне здесь уже не меньше шести лет.

Надо сказать, что моё умение читать какое-то время оставалось никому неизвестным. Кто мог подумать, что, перелистывая детские книжки, я не только рассматривала картинки, а прочитывала их от корки до корки. И вот однажды, когда мы с бабушкой приехали весной в Москву и вместе с тётей и дядей, встретившими нас, ехали в пригородном поезде в Истру, я, глядя в окно, стала читать вслух названия станций. Сначала никто не обратил на это внимания. Потом вдруг кто-то удивился, откуда я знаю, какую мы проезжаем станцию. Все замолчали, а я продолжала объявлять: Снегири, Манихино… Тётя уже из Истры дала маме телеграмму; «Ира читает». Мама ничего не поняла и, только приехав в отпуск, разобралась, в чём дело.

Тётя работала библиотекарем в городской библиотеке Истры, и теперь, когда тайное стало явным, моё чтение приобрело в какой-то мере организованный характер. Тётя сама отбирала для меня книжки в своей библиотеке, вероятно, как-то обсуждала их со мной, следила, чтобы я аккуратно обращалась с книгами и прежде чем начать читать, тщательно заворачивала их в бумажную обложку. Способом изготовления бумажной обложки для книги, которому меня научила тётя, я пользуюсь и сейчас.

Чтение делало для меня интересными людей, писавших книги. На одной из ближайших к нашему дому улиц Истры стоял небольшой белый одноэтажный домик, и на нём была доска, надпись на которой сообщала, что в этом доме жил Антон Павлович Чехов. Я знала, что этот человек написал «Каштанку» и что он жил давно и умер, но было важно, что он жил когда-то здесь, в Истре, вот в этом доме.

Наверное, мне было интересно познакомиться с настоящим живым писателем. Мне, конечно, трудно и даже невозможно анализировать мотивы своего поведения в ту далёкую пору, но, я думаю, именно этим интересом объясняется один мой довольно смелый поступок. Тётя принесла мне из библиотеки книгу Свирского «Рыжик». А мне было известно, что один из соседних домов – это дача писателя Свирского. Прочитав книжку, я, по-видимому, приняла решение познакомиться с её автором. Однако, наверное, я всё же испытывала при этом некоторую робость, т.к. отчётливо помню, что довольно долго прохаживалась около калитки дачи писателя, не решаясь войти. В конце концов, желание, во что бы то ни стало выполнить задуманное взяло верх. Я не помню, конечно, деталей этой встречи, но помню, что я довольно долго пробыла на даче писателя, что мы сидели на веранде и меня угощали чаем. Наша беседа была прервана появлением отчаянно смущённой тёти, которая, хватившись любимой племянницы и безуспешно проискав её какое-то время, получила-таки от кого-то информацию, что её «звёздочка» проникла за калитку писательской дачи. Последовали извинения и ответные заверения в том, что я не доставила никакого беспокойства и, напротив, было интересно познакомиться и т.д. Этот случай послужил началом знакомства. Может быть, оно и не стало очень близким, но позже, помнится, я слышала, что в начале войны, когда Свирские эвакуировались, тёте было предложено дать им для сохранения чемодан, и вещи, спасённые ими во время войны, были единственным имуществом, оставшимся от всего, что было в мирной и благополучной истринской квартире.

Мне было 7 лет, когда началась война. Летом мы, как обычно, жили с бабушкой у тёти Квани. В самый канун войны, как мне казалось, за день или за два (в дальнейшем, однако, из маминых воспоминаний видно, что это были первые дни войны) из Ленинграда приехала в отпуск мама, но отдыхать ей, конечно, не пришлось. Она решила, что должна немедленно вернуться в Ленинград на фабрику. Я и сейчас могу, закрыв глаза, отлично воспроизвести в памяти тот момент, когда мы с бабушкой стоим на платформе станции Истра, а из окна удаляющегося поезда мама машет нам белым платком.

Дядя Ваня уходит на фронт. А мы с бабушкой, по решению семейного совета, едем на её родину в Лебедянь, где у неё сохранился домик.

С этим городком связаны мои воспоминания о военных годах, воспоминания вроде бы не очень драматичные, т.к. в Лебедянь, несмотря на близость фронта (всего около 60 километров), немцы не входили. 

Бабушкин дом стоял на берегу глубокого оврага, вдоль которого тянулась короткая улица под названием «Новая». Не знаю, почему «Новая». Небольшие одноэтажные домики, её образующие, были в основном, как и бабушкин дом, старой дореволюционной постройки. Один конец улицы продолжался дорогой, спускающейся к мосту через Дон. Второй конец заканчивался поворотом на другую улицу. Первый от дороги к мосту дом, довольно добротный и более просторный, чем у бабушки, когда-то принадлежал бабушкиной сестре, Вере, вышедшей замуж за лебедянского купца Алексея Дурилина. У них были дети: две дочери (Мария и Софья) и сын Иван. Сейчас из этой семьи в живых осталась тётя Соня, от которой я регулярно получаю поздравительные открытки к праздникам, а в них приветы от её сыновей (моих троюродных братьев): Игоря, Жени, Юры и их семей, с которыми я уже почти не знакома.

Мама в детстве дружила с двоюродными сёстрами, и много времени они проводили вместе в этом доме, где было больше достатка, чем в доме бабушки.

Мама рассказывала, что в комнате, где они с тётей Маней готовили уроки, стоял большой шкаф, а на шкафу на зиму складывали в запас коробки с пастилой, приготовленной особым домашним способом. Готовя уроки, девочки время от времени доставали украдкой со шкафа коробки и лакомились пастилой, запасы которой постепенно таяли. Когда это, в конце концов, обнаружилось, никто им ничего не сказал, и только между собой взрослые посетовали, что девчонки-то всю пастилу съели.

Теперь в доме жили другие, чужие люди.

На противоположном конце улицы стоял небольшой, очень добротный домик, огороженный прочным забором с надёжно запертыми воротами и калиткой. К домику прилегал небольшой, тоже прочно огороженный и очень ухоженный сад. Во дворе стоял ещё домик, считавшийся флигелем. Хозяином был дядя Егор, приходившийся бабушке братом, но, вероятно, не родным, а двоюродным, точно не помню. Дядя Егор жил вместе с маленькой, кругленькой – такой она мне запомнилась – женой, тётей Анютой. Детей у них не было. Но во флигеле жила какая-то их родственница с дочкой Надей. Вероятно, Надя была тёте Анюте и дяде Егору более близкой родственницей, чем я. До сих пор помню маленькую несправедливость: мы с Надей пьём чай за столом у тёти Анюты. Наде наливают полную розетку мёда, а мне – только половину. Немного погодя, Надя замечает разницу и говорит: «Это ты уже столько мёда съела?». Тётя Анюта молча слушает, а я не отвечаю на Надин вопрос.

Бабушкин деревянный домик стоял в середине улицы. Под окнами был палисадник с цветочными клумбами, за домом, со стороны оврага – небольшой огород, во дворе – сарай.

В огороде бабушка разводила зелень: лук, укроп, сажала картошку. Помню, что картошку мы закапывали в землю не целыми клубнями, а «верхушками» с «глазками». 

Входная дверь дома с крыльца вела в просторные сени. Напротив входной двери была дверь в чулан, налево – дверь, за которой по небольшой лестнице можно было спуститься в полуподвальное помещение, состоявшее из двух или трёх комнат. В смутные годы начала ХХ столетия в этом полуподвале, по рассказам бабушки, у неё в доме скрывалась от погромов какая-то лебедянская еврейская семья. Через несколько лет, уже после войны, я, упав с этой ведущей вниз лестницы, сломаю ногу. Дверь с правой стороны сеней вела в основное помещение дома. Здесь самая большая комната называлась «зала», перед ней и за ней располагались две маленькие комнатки и ещё рядом кухня с плитой, на которой бабушка готовила. Мы с бабушкой в основном жили в маленькой задней комнате и кухне. В «зале» и во второй маленькой комнате почти постоянно жили военные, чаще офицеры. Через город проходили военные части, и каждый раз по прибытии новой группы военных к нам приходили договариваться с бабушкой о постое адъютанты командиров. Этим объясняется то немаловажное обстоятельство, что во время войны я не голодала. Помню вкус американской тушёнки, брикетов какао с сахаром. Помню ещё, что каждый вечер с кружкой в руках я шла к соседнему дому, хозяйка которого держала корову. Подоив её, она наливала мне кружку парного молока, и я тут же её выпивала. Конечно, всё это организовывала и обеспечивала бабушка.

В первый год войны я пошла в школу. Вернее, за год до этого я уже пробовала учиться в школе. Это была инициатива тёти Квани. Когда мы с бабушкой задержались в Истре до глубокой осени, тётя решила, что мне можно начать школьную жизнь, и какое-то время я ходила в первый класс в результате договорённости тёти со школьной администрацией. Кажется, мои занятия шли довольно успешно, но в Ленинграде, куда мы вскоре возвратились, они не получили никакого продолжения. Вероятно, мама не стала заниматься ненужными, с её точки зрения, хлопотами: ведь мне было ещё только 6 лет, а в школу тогда брали даже не с семи, а с восьми лет. Но теперь, в 1941 году, к сентябрю мне было уже 7 лет и 7 месяцев, и меня приняли в первый класс. Детей в классе было много: ведь кроме местных лебедянских пришли учиться дети, эвакуированные из разных городов, и дети военных врачей, работавших в госпитале, разместившемся в здании одной из школ.

Помню красивую, всегда очень хорошо одетую девочку Юлю, москвичку, дочь начальника или, может быть, главного врача госпиталя, вероятно, какого-то московского профессора-хирурга. Юля часто простужалась, пропускала занятия, и я забегала к ней домой рассказать об уроках и домашних заданиях. В доме, где жила вся их семья: отец, несколько полноватый среднего роста мужчина, мать, старший брат Юли и, кажется, ещё какая-то женщина – очень чувствовалась атмосфера интеллигентного московского дома. Меня там всегда очень приветливо встречали, и, пока я показывала Юле задания, её мама обязательно ставила передо мной тарелку с каким-нибудь сладким лакомством.

Помню, как зимой брат Юли, мальчик, наверное, лет 13-14, привозил Юлю на санках к нашему дому и катал нас вместе и по очереди. Но потом они уехали, и наше знакомство оборвалось.

Помню другую хорошенькую тёмноволосую девочку из Витебска – Галю Лаврову. Мы были дружны с ней до самого моего отъезда из Лебедяни, после окончания 3-го класса. Галя жила с мамой и младшей сестрёнкой Лорочкой. Их отец был на фронте. Помню, что Галя показывала мне его рисунки, среди которых был карандашный портрет спящей Лорочки. Может быть, он был художником? Не знаю, не помню.

Самой близкой моей подругой была местная лебедянская девочка, Шура Красникова, с которой мы сидели за одной партой. Вся семья Шуры жила в большой бедной комнате 1-го этажа какого-то административного здания, кажется, называвшегося Райпотребсоюзом. Наверное, у них были козы, т.к. я помню, что какое-то время в этой же комнате держали двух маленьких козлят, которые бегали и прыгали по всей комнате, вскакивая на стулья и деревянный диван. Летом я вместе с Шурой убегала на берег Дона, и она учила меня плавать. Сначала с наволочкой. Наволочку надо было намочить, надуть резким движением воздухом, зажать обеими руками в узел по открытому краю и, превратив в воздушный пузырь, плыть, держась за неё. Босиком по берегу Дона мы уходили с Шурой в какую-то недалёкую деревню к её родственникам. Случалось, что с другими ребятами забирались в чужие сады и рвали еще не созревшие зелёные яблоки.

Из мальчиков нашего класса помню москвича – худого, высокого, бледного Адика Баркова, мама которого была военным врачом. Полное его имя было Адольф. Наверное, нелегко было ему тогда с таким именем. Однажды я с ним из-за чего-то поссорилась – кажется, из-за марок, которые мы тогда собирали. Назревала драка. Собираясь обороняться, я забралась на парту. Адик тоже встал на соседнюю парту. Действуя по принципу, что лучший способ защиты – нападение, я изо всех сил толкнула его. Адик качнулся и упал в проход между партами. Падая, он ударился виском об угол парты. По его лицу потекла кровь, и он ушёл домой, а на другой день пришёл в школу с забинтованной головой. Но меня, виновницу травмы, никто не наказал, и с Адиком тоже никакого выяснения отношений не последовало.

Помню Шурика Зотова. Он-то был местный, лебедянский. Как-то, ещё в первом классе, мы шли из школы домой. Я шла с группой девочек, а сзади нас шла компания мальчишек. Вдруг кто-то подбежал к нам, и в следующую секунду чья-то рука обхватила мою шею, я оглянулась, и в этот момент Шурик Зотов поцеловал меня в щёку. Оказывается, он это сделал на спор с мальчишками. Однако это не помешало ему некоторое время спустя вдруг назвать меня жидовкой. Не помню, как узнала об этом наша учительница, Анна Николаевна, но после уроков она взяла меня за руку, и мы вместе с ней пошли домой к Шурику. Он жил с мамой. Его отец, как и большинство отцов, был на фронте. И сейчас вижу насупленного Шурика, стоящего с опущенной головой, и красивую молодую, тёмноволосую с гордой осанкой Анну Николаевну. Её муж тоже был на фронте, и она жила с двумя детьми. Анна Николаевна рассказывает маме Шурика, как он меня обидел. Она говорит, что вот его папа на фронте, а моя мама – в осаждённом Ленинграде, что и его папа, и моя мама борются с фашистами, и что его папе было бы очень стыдно за сына, если бы он узнал, как Шурик обидел девочку из Ленинграда. Не знаю, понимала ли я тогда, хотя бы в какой-то степени, смысл этой обиды. Это был первый случай, который приблизил меня к проблеме моей национальной принадлежности. До этого понятия национальности в моей жизни просто не существовало, и больше за всё время моего пребывания в Лебедяни подобных случаев не было.    

Я уже упоминала о том, что на каком-то этапе войны фронт проходил очень близко от Лебедяни, кажется в 60 километрах. Не исключено было, что немцы могут взять город, и город готовился к обороне. По берегу оврага были выстроены блиндажи. Один из них был рядом с нашим домом. Во дворах домов были вырыты узкие длинные ямы – щели. Главные улицы были перегорожены баррикадами, сложенными из больших камней, таких же, какими были огорожены многие местные дома. В баррикадах были амбразуры – узкие окна, образованные деревянными щитами. Дом, в котором жили мы с бабушкой, находился на одной из окраинных улиц, а моя школа – на центральной, главной улице города. Поэтому на пути в школу и обратно я должна была перебираться через баррикаду. Амбразура была для меня очень удобным приспособлением – используя её как ступеньку, я легко преодолевала это каменное препятствие. Но баррикады просуществовали недолго. Немцы начали отступать, и их разобрали.

Несмотря на то, что я очень много времени проводила в играх вместе со своими школьными подругами и детьми из соседних домов, любимым моим занятием оставалось чтение. Книги я брала в городской библиотеке, прочитывала их быстро и бежала за новой порцией. Так как я была постоянным читателем, мне был открыт доступ к полкам, и я брала там всё, что мне заблагорассудится. В какой-то период в нашем доме жили три женщины – военные врачи. Одна из них, видимо, сама большая любительница литературы, обратила внимание на полный ералаш в моём литературном самообразовании и не поленилась пойти со мной в библиотеку, чтобы побеседовать с библиотекаршей о необходимости хоть какого-то руководства в подборе книг для чтения ребёнка младшего школьного возраста. Не уверена, что эта беседа что-нибудь изменила: мне кажется, я продолжала, как и раньше, проглатывать всё подряд, что стояло на книжных полках. Я приспособилась читать и во время уроков. Открытую книгу я засовывала в парту и читала через щель между партой и её откидной крышкой. Думаю, что Анна Николаевна видела, что я читаю, но не очень обращала на это внимание, так как в это время учила читать других детей.

Я не помню, как звали женщину – доктора, которая пыталась упорядочить моё чтение, но сохранила не только память о ней, но и подаренный ею толстый юбилейный том сочинений Пушкина, который она возила с собой, а, уезжая из Лебедяни вместе с госпиталем, оставила книгу мне. Сейчас этот большой голубой однотомник Пушкина перешёл во владение к моему Семёну. Книга хорошо сохранилась, хотя неплохо бы всё же отдать её в переплётную мастерскую отреставрировать.

В городской лебедянской библиотеке получил начало мой первый детский роман. Я пыталась разыскать и не нашла на полке книгу Островского «Как закалялась сталь». Спросила библиотекаршу, где найти книгу. Оказалось, что книги нет, она на руках. Я ушла из библиотеки и, когда прошла уже два или три квартала, меня вдруг догнал мальчик из нашей школы, старше меня на два или три класса. Помню, что его звали Лёва. Он протянул мне книгу Островского: «Возьми. Ты хотела прочитать». Я взяла книжку, а Лёва дошёл со мной до самого дома и после этого стал регулярно провожать меня из школы. Похоже, что я была тогда довольно требовательной дамой, но, к сожалению, утратила это качество в старшем возрасте, вернее, перестала что-либо от кого-либо требовать, рассчитывая главным образом на себя. Помню, что мальчик из нашего класса – Слава Щеглов, - «влюблённый» в Галю Лаврову, дарил ей красивые старинные открытки из альбома своей бабушки. Мне эти открытки очень нравились, и я упрекала Лёву, что он не делает мне таких чудесных подарков. В конце концов, Лёва стал выменивать у Славы эти открытки на какие-то другие ценности, и у меня тоже, как и у Гали, появились красочные старинные открытки из, вероятно, окончательно разорённого альбома Славиной бабушки.

Но, надо сказать, что Лёва какого-то особого места в моём сердце не занимал, хотя, наверное, мне было приятно внимание мальчика из старшего класса. Я привыкла к его сопровождению, к запискам о встрече после уроков. Сама передавала ему записки и помню, как однажды в ответном послании он сообщил, что мама нашла у него мою записку, но ничего не сказала.

Во мне жила другая более прочная и долговременная симпатия к человеку, которого в это время уже не было в Лебедяни. В самом начале войны, судя по сохранившимся фотографиям, в конце лета 1941 года в Лебедяни стояла лётная часть, и в нашем доме жили несколько лётчиков, не помню, сколько их было – двое, трое или четверо. Это были молодые парни, кажется, все они были в чине лейтенанта. Почему-то я очень привязалась к одному из них. Его звали Костя. Сохранилась фотография: я в белой панамке и лёгком летнем платье – обнимаю Костю за шею и почему-то смотрю в объектив сердитыми глазами, а Костя – коротко остриженный, светловолосый, худощавый, с двумя кубиками в петлицах с ласковой улыбкой смотрит на меня сверху вниз. На обороте фотографии – надпись «Ира и Костя. 1941 г.».

К мемуарам Либерман. Лебедянь. Ира и Костя

Есть и ещё одна маленькая портретная фотография Кости – он в лётной офицерской форме, на голове пилотка - тоже с надписью на обороте: «На память Ирочке от Кости. 1941 год» 

К мемуарам Либерман. Костя, Вероятно, одновременно с первым был сделан другой снимок, который потом очень нравился моей маме. На этом снимке запечатлён другой из лётчиков – круглолицый, тёмноволосый, улыбчивый Вася. Он сидит около забора бабушкиного дома, а на коленях у него маленький котёнок, а я в той же панамке присела рядом с ним на корточки с обгрызенным наполовину яблоком в руке и смотрю, как он играет с котёнком.

Милые, весёлые, симпатичные молодые лейтенанты…. Остались ли они живы после этой войны?

Не знаю, какое образование в детстве и молодости получила  моя бабушка. По-видимому, оно было очень скромным. Её образовывала жизнь. Но она была глубоко убеждена в необходимости образования, причём, достаточно разностороннего. Война не война, а мне, по её мнению, надо было учиться не только в школе, но и начинать изучение иностранного языка, учиться музыке, т.е. игре на рояле. Уже осенью 1941 года к нам начал приходить старенький местный учитель немецкого языка, Василий Сергеевич Волков. Василий Сергеевич жил в части города, расположенной на другом берегу Дона. Он шёл к нам через мост, потом поднимался в гору. Тут в начале улицы я его, обычно встречала, и мы обменивались приветствиями: «Guten Tag, Ирочка!» - «Guten Tag, Василий Сергеевич!». Мы шли с ним к нам домой, и он, наверное, в течение часа занимался со мной. Но наши занятия продолжались недолго. Глубокой осенью, когда настали холода, дожди, пронизывающие ветры, Василий Сергеевич простудился и умер. Не исключено, что при этом могли сыграть роль и его нелёгкие и неблизкие походы к нам – мост, подъём в гору, это притом, что он был стар – так мне казалось, во всяком случае – и совсем небогатырского сложения. Его жена осталась одна. Их сын Серёжа был на фронте. Кажется, её звали Александра Васильевна. Бабушка посожалела о смерти Василия Сергеевича и договорилась с Александрой Васильевной, что она будет учить меня музыке. Теперь уже я ходила к Александре Васильевне – у нас не было инструмента, а в их доме был рояль (а может быть, пианино  – точно не помню). Ради этой музыки я проделывала тот же длинный путь, который преодолевал Василий Сергеевич, но в обратном порядке. Музыку я не воспринимала абсолютно. Александра Васильевна проигрывала мне гамму, просила повторить несколько раз и уходила в соседнюю комнату по своим делам. Я путалась. Она кричала мне: «Ре! Ре! Разве ты не слышишь?». Я ничего не слышала. Все эти белые и чёрные клавиши я воспринимала только зрительно. Словом, занятия музыкой пришлось прекратить, как совершенно бесперспективные. Долго потом считалось, что мне слон на ухо наступил, и я отчётливо помню одно неопровержимое доказательство этого мнения. Но много позже я поняла, что это был результат полного отсутствия музыкального воспитания в детстве – не до того было окружавшим меня взрослым. Когда я выросла, я вдруг открыла, что легко улавливаю фальшь при исполнении кем-то знакомой мелодии и сама могу довольно точно её воспроизвести. Позже в ленинградской школе я даже пела в хоре, а в юности с удовольствием посещала филармонические концерты. Конечно, знатоком музыки я не стала, но и о полном её невосприятии говорить тоже было нельзя. А тогда, в Лебедяни произошёл однажды такой случай. Наша школа устроила шефский концерт в госпитале. Я должна была читать стихи, а одна девочка, у которой был хороший голос, пела. Номеров в концерте было не очень много, да к тому же не все «артисты» пришли. Надо было растянуть программу. Нашей певице кто-то предложил спеть ещё одну песню. «Я мотив плохо знаю» - возразила она. «Какой ещё мотив? - сказала я – Глупости какие. Давай я спою». Текст песни я знала, вышла вперёд и «пропела» её от начала до конца. Отчётливо помню, что раненые, стоявшие, сидевшие и лежавшие вокруг, слушали внимательно, серьёзно, никто не смеялся и, как положено, были аплодисменты.

Время шло. По радио стали появляться сообщения об освобождении от фашистов наших городов, звучали залпы салютов. Чаще всего повторялось имя маршала Жукова. «…Войска под командованием маршала Жукова освободили…». Стали отмечать праздники – ноябрьские, майские. В какой-то из праздничных дней нас, школьников, повели в кино. Показывали документальный фильм – освобождённые от фашистов разгромленные города и деревни. И вдруг на экране появилась Истра. Разрушенные стены белого чеховского домика… Дорога перед воротами Новоиерусалимского монастыря, а посреди дороги – мёртвая белая лошадь. Я и сейчас вижу эту лошадь. Со мной случилась истерика. Меня вывели из зала, и кто-то из старших ребят отвёл меня домой. 

Продолжение следует.

nullnullnullnullnullnull
относится к: , ,
comments powered by Disqus