01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

Блог А.Н.Алексеева

А. Солипатров. Блокада глазами мальчишки

А. Солипатров. Блокада глазами мальчишки

Автор: А. Солипатров — Дата создания: 29.01.2014 — Последние изменение: 29.01.2014
Участники: А. Алексеев
Здесь - фрагмент из книги Анатолия Гавриловича Солипатрова «Корни и сучья» (редактор-составитель – А.И. Левиков. Прага, 2011).

 

 

См. ранее на Когита.ру:
= Анатолий Гаврилович Солипатров. О промышленности и не только

 

Анатолий Гаврилович Солипатров — слесарь-механик экстракласса и рабочий-литератор. Ныне пенсионер.

Самобытный талант рабочего-интеллигента был замечен журналистами, учеными. В 1960-1980-х годах активно  публиковались дневники, эссе Анатолия Гавриловича и беседы с ним:

«Я просто слесарь…» // Молодой коммунист, 1969, № 2; Поверяя жизнью // Искусство кино, 1979, № 8; Глазами рабочего // Знамя, 1979, №№ 6 и 7 (перепечатано — в сборнике: Делу верь своему. М., Профиздат, 1982); Всегда открытое лицо // Новый мир, 1980, № 3; Понять человека // Ленинградский рабочий, 22.05.81; Как сделать инициативу материальной силой // Литературная газета, 23.09.1981; Воспитатель без диплома // Знамя, 1987, № 6; и др.

В 70-х об А. Солипатрове был снят и показывался по Центральному ТВ документальный телевизионный фильм «Хочу сказать».

Два года назад вышла книга А.Г. Солипатрова «Корни и сучья» (Прага, 2011). Почему в Праге? Потому что там сейчас живет известный российский публицист Александр Ильич Левиков, который был постоянным редактором и главным издателем записок А.Г. Солипатрова еще в 60-е годы, Теперь он собрал все его письма и материалы и сложил из них книгу (подвижнический труд!).

Одна из глав упомянутой книги называется: «Блокада глазами мальчишки (реставрация детской памяти)». С согласия Анатолия Гавриловича, воспроизвожу ее здесь сегодня, в дни 70-летия снятия блокады Ленинграда (1944).

А. Алексеев.

 

Анатолий Солипатров

БЛОКАДА ГЛАЗАМИ МАЛЬЧИШКИ (Реставрация детской памяти)

 

Курсивом выделены примечания редактора (А.И. Левикова)

 

Блокада настигла А.Г. Солипатрова в детстве.  Мальчик Толя жил с бабушкой и мамой в доме маминых братьев: дяди Пети и дяди Володи, а когда женщины умерли от голода, остался там один. В окружении чужих вещей, в квартире без стёкол, выбитых разорвавшимся под окнами снарядом, без воды и отопления, с неработающим туалетом.  Годы спустя репортёр спросит пятидесятилетнего мужчину: что его детская память сохранила, как самое страшное? Жизнь выглядела страшнее смерти, и Анатолий Солипатров ответит так:

«Я был школьником, но запомнил, как малыш провожает глазами ложку туда и сюда, если кто-то рядом ест. Зачастую, ребёнку и жить-то оставалось несколько часов. Но ни слова, ни писка, ни стона, ни просьбы... Протяни кусочек – и две жалкие ручонки, как молнии, ухватят его...»

Блокадный дневник А.Г. Солипатрова никогда не упоминался автором в его очерках, напечатанных ранее, и публикуется впервые, за исключением письма мальчика Толи дяде Пете на фронт, включённом в статью о переписке Анатолия Гавриловича с патриархом публицистики, московским писателем В.Я. Канторовичем (журнал «Новый мир», 1980. <…>). «Поразительный», по словам Канторовича, документ поразил литератора даже не тем, что мальчик «привык к смерти, в том числе близких родных», а тем, что в страшный голод он «не стал продавать чужие вещи в доме, где жил».  После гибели дяди Пети полевую сумку, где оказалось письмо блокадного школьника, отдали его жене, позже она передала его А.Г. Солипатрову. В детском письме было множество грамматических и синтаксических ошибок. В тексте «слово в слово», как Солипатров выразился, то есть в дословной копии этого письма, отправленной в Москву В.Я. Канторовичу, строго соблюдена орфография.  <…>  Ниже даётся «расшифрованная» автором версия.  Такой вариант облегчает понимание смысла «письма к дяде» менее искушённым читателям. <…>

 

Письмо мальчика дяде Пете на фронт 9 июня 42 года

Здравствуйте, дядя Петя. Я жив и здоров, но, как это ни печально, бабушка моя умерла, а мама умерла 6 июня. Бабушку и маму схоронили в морге. Это такое место, куда свозят умерших, зашитых в простыню, а откуда увозят в братскую могилу. Помогли мне в этом: зашила тётя Маня из 10 номера, мыли тётя Маня и тётя Нюра из 15 номера, отвезли я, Вовка и Юзик из 15 номера. Так что я теперь один во всей квартире, так как жильцы выехали ещё зимой, когда у нас выбило стекла снарядом, упавшим на мостовую напротив дома.  Бабушка очень долго болела, пухла, болела поясница, была очень большая слабость. Мама тоже очень пухла.

Писал я вам очень часто, но почему вы не получили, не знаю. И от вас я получал очень редко, но сегодня я получил от вас сразу три письма: 2 открытки и 1 письмо. Одну открытку вы писали 6.5.42 г., вторую откр. 23.542 г. и письмо 27.742 г. Получил ещё 28 перевод на 300 р., печать очень плохая, и откуда он я не знаю – от вас или от дяди Володи.  В Ленинграде пошли трамваи. Свет, вода и уборная не работают, но скоро, наверное, все это будет.  Вещи самые главные все целы за исключением мелких тряпок, которые пропали при жильцах.  Приходил милиционер с управдомом, и шкаф был открыт из-под печати. Здесь все цело. Я ещё ничего не сменял из вещей на хлеб и пр. продукты.  Бабушку похоронить я не мог в могилу на кладбище, потому что требуется для этого очень много хлеба и крупы, чтобы оплатить за труд могильщику и всем другим рабочим. И вообще сейчас в городе почти не встречаются умершие, которых везут в гробу на кладбище. А маму я мёртвую не видел, потому что её взяли 28 марта из военкомата, сегодня получил извещение.

[В версии письма В.Я. Канторовичу А.Г. Солипатров в примечании сообщает о том, что он узнал позже: «Пока была жива бабушка, мне, мальчишке, не хотели говорить, что мама умерла от голода, а говорили, будто она «на окопах», а когда умерла и бабушка, пришли и сказали мне все и посоветовали уехать, т.к. я остался один»].  В городе стало немножко по-другому. Дворы все проходные за исключением тех, где каменные заборы, потому что они не горят. О смерти бабушки я послал телеграмму Володе и от вас получил телеграмму о том, что вы выбыли из Шексны, и я вам не писал писем, так как не знал, что и где вы находитесь, а теперь знаю...

За бабушку, дядя Петя, постарайтесь уложить пару другую немцев, а если удастся и больше, то дуйте до черта! Пока хватит патронов или не кончатся фрицы.

В Ленинграде скоро лето. У всех почти свои огороды. Растёт салат, свёкла, морковь, редис, огурцы и другие растения, чтобы всю зиму жить с овощами.  Писать больше нечего, пишите чаще.

Жив и здоров Солипатров А.Г.

От Юрика ничего нет с конца зимы, как вышел из госпиталя. Галина и Пея умерли. От тёти Мани ничего нет. Завтра пошлю телеграмму Володе о смерти матери.

Кто они, эти люди, упоминающиеся, в письме школьника Толи Солипатрова и некоторых других семейных письмах военного времени, с которыми читатель встретится ниже? Анатолий Солипатров – взрослый составил справку:

Бабушка Наташа – мама моей мамы.

«Пея» (Пелагея) – сестра бабушки Наташи.

Галина – дочь «Пеи».

«Кока» (Катя) – дочь бабушки Наташи, сестра мамы.

Манечка – бабушкина дочь и мамина сестра.

Дядя Петя – сын бабушки и мамин брат.

Люся – жена дяди Пети.

Павлик – сын дяди Пети и тети Люси.

Дядя Володя – сын бабушки, брат мамы.

Тётя Клавдя– жена дяди Володи.

Вавуська – сын дяди Володи и тети Клавы.  Бабушка Зина – мама тёти Клавдии и тёща дяди Володи.

Тётя Маня – сестра бабушки из Любани, в то время оккупированной немцами.

Юрик (Юра) – мой брат.

Тётя Маня – соседка из 10-го номера (квартиры).  Тётя Нюра, её муж Юзик, их сын Вовка – соседи Ясельчуки из 15-го номера (квартиры).

 

Вещи и хлеб на весах смерти

В письме В.Я. Канторовичу есть примечание А.Г.  Солипатрова: «Хочу сделать одно пояснение. Я писал о вещах и о том, что я их не менял на хлеб.  Ну, с одной стороны, это не совсем просто было сделать, сменять тряпки на хлеб, а с другой стороны, я жил не в «своей» казённой комнатушке у Смольного на Суворовском (Советском пр.), а в квартире своей бабушки, дяди Володи и дяди Пети, и вещи все принадлежали им. Насколько я  помню, они не просили меня сберечь эти вещи или, наоборот, менять».

Безусловно, мы с мамой по-разному видели эти вещи. Я просто знал, что они чужие и никаких материальных ценностей в них не ощущал. Какие могут быть ценности в обыкновенных рубашках, штанах, если я с детства привык, что они появляются у меня сами?! А прохудятся – сразу же возникает заплатка, или другие, пусть не новые, штаны, ещё и лучше: можно в них по заборам лазить.  А для мамы это были не только чужие, но и хорошие вещи, стало быть, ценности, тем более, что до войны нам жилось тяжело, и обменять на хлеб собственные наши личные вещи было абсолютно нереально. Из своего у нас не было ничего, что могло бы кого-нибудь заинтересовать. Да и ленинградцы уже были другими: притихшими, избегавшими толкотни. Им не нужны были ни балы, ни хождение в гости. Всех уровняло ощущение голода. С той лишь разницей, что одним оставалось жить совсем немного, а другие дожили до конца блокады.

Однако обмен все же существовал и выглядел так: направо и налево от дверей булочных сидели (не ходили, и не стояли – сидели) люди, держа вещи, на которых кое-где были приколоты бумажки с ценой.  Не в рублях, а в граммах. Цена эта носила скорее формальный характер, ибо не стоял вопрос, сколько запросить хлеба. Нашёлся бы желающий купить.  Зимой в доме снарядом выбило стекла, а весной, когда стало потеплее, кто-то заметил, что из соседней с нами квартиры давно никто не выходит. Дворник с милиционером вскрыли дверь, вошли в холодную квартиру. Стёкол нет. На кровати, укрывшись, чем только можно, лежат маленькая девочка и её мама. Кто из них раньше умер? Кто оставался лежать рядом с мёртвым, ожидая своего конца? Неизвестно. И как это вынести! Мёртвых забрали, а дверь (то ли потому, что сильно повредили, то ли просто забыли) оставили открытой. И я ни разу не видел, чтобы кто-то туда ходил, вытаскивал какие-то вещи.

Вещи вещам рознь. Для кого-то, может быть, цену имели только золотые вещи. А для моей мамы дорого было и то, что висело в шкафах её братьев.  Вспоминаю случай, который определяет моё тогдашнее отношение к вещам. Ремесленное училище (ПТУ), где я учился, собирались эвакуировать на Урал. Объявили, что вещи надо сдать, их повезут машиной, а сами до вокзала доберёмся на трамвае. Я сложил своё казённое обмундирование в наволочку, из домашнего скарба взял коньки на ботинках погибшей «Коки» (Кати). Бросил наволочку в машину, кому-то подарил коньки, которые все равно были мне малы, а сам сбежал домой. Соседи, узнавшие, что я сбежал, решили, что погибну без родных и карточек, несмотря на то, что уже тепло и поднялась трава. А мне они сказали, что меня заберут как дезертира, нужно срочно уезжать из Ленинграда. Я эвакуировался с соседской семьёй, взяв с собою кой-какие отцовские вещички из одежды и самое дорогое, по моим понятиям того времени, коллекцию старинных монет.  Люди не знали, что умирают...

Люди умирали тихо, без мучений и стонов. Они и сами не знали, что умирают. Громко кричал и плакал Лёня Метлин, мой товарищ в послевоенное время, который в блокаду был дошкольником, но испугался он не разрыва снаряда или смерти, а потому, что увидел нечто более страшное. В детсадике готовились к обеду. Лёня жадно наблюдал, как воспитательница сложила из всех порций хлеба высокую стопку и отрезала от неё сверху донизу по сантиметру. Догадка, что у них, малышей, хотят отнять по кусочку, влетела в его головку быстрее осколка снаряда, и он закричал. Лёня был очень маленький, многое из той поры не помнит, но такое запомнилось ему на всю жизнь.  Обычно шли по улице, присаживались отдохнуть и... больше не вставали. Мой друг Вовка Петров, старше меня по возрасту, отличался тем, что, получив пайку хлеба, резал её на две части: одну клал в шкаф, который баррикадировал «мебелью».  Съедал первую половину, затем разбирал баррикаду и съедал оставшуюся часть. Проснулся он как-то утром и сказал своей матери, что пойдёт в булочную, получит хлеб и половину сменяет на папиросы. А после этих слов повернулся лицом к стенке и больше не проснулся.

Можно искренне удивляться, строить догадки и подводить теории: как это люди могли такое выдержать? Мне кажется, одним из главных источников, питавших нас силами, была воспитанная в нас с детства вера в благополучный исход. Мы ни секунды не сомневались в завтрашнем дне. Возьму на себя смелость утверждать, хотя и было мне тогда четырнадцать лет, что обычные люди за редким исключением не сомневались, что это лишь «эпизод» в нашей жизни и долго он не протянется.  И вот тому примеры... Моя мама, культурная, умная, практичная женщина, воспитавшая без отца двух сыновей, всегда старалась иметь в доме небольшой запасец продуктов, чтобы в магазин лишний раз не бегать. А узнала о начале войны – и куда девалась её запасливость? Даже в последующие месяцы она ничего не предприняла, хотя и крупа, и сахар, и масло растительное – в магазинах были в достатке. Как часто она об этом вспоминала с сожалением! ... После первых авианалётов мне повезло: нашёл на крыше осколок от снаряда нашей зенитки. И взрослый военный настойчиво выпрашивал его у меня. Для музея, он объяснял. Думал, что все быстро кончится, и такой экспонат потом не найдёшь... Соседка наша по дому, баба Вера, до войны утром покупала в магазине селёдку, а перейдя через дорогу, продавала её с лотка.  Умудрялась выручить столько, что сразу же напивалась. Началась война. Но она ничуть не изменила своего расписания, не припрятывала избыток селёдки дома, а лишь нетрезвой доказывала всем: «Мы как полетим на парашюте, так быстро и победим».  Не знаю, что думали более просвещённые люди общества и военноначальники, но те, кто окружал нас в повседневной жизни, свято верили песне: «Мы войны не хотим, но себя защитим.\ Оборону крепим  мы не даром.\ И на вражьей земле мы врагов разобьём,\ Сокрушив их могучим ударом»\. Вот с такой верой и настроением мы вошли в войну.  В начале блокады шёл я как-то по улице, и были у меня «деньги». Зашёл в хозяйственный. За прилавком стоит продавец. Под стеклом лежат блестящие плоскогубцы. И решил я в свои четырнадцать лет, что это как раз то, чего мне сейчас не хватает. Купил я их, а куда они мне сейчас, в блокаду, что буду ими делать, да и что через неделю будет со мной? Меня не очень волновало.

 

Замороженные и плывущие…

Улица Розенштейна. С завода «Красный треугольник» сюда протянута водопроводная труба, из которой непрерывно льётся вода. Люди подходят к крану, набирают воду и нечаянно плещут. Плещет один, второй, пятый... десятый. ... И вот уже вокруг крана образовалась ледяная сопка, а кран очутился где-то в кратере. Люди уже, кто на коленях, а кто и ползком, добираются до воды. Надо бы сколоть лёд, да у кого хватит сил на такую грандиозную общественную работу? И все же кто-то скалывает. И дня через два-три снова можно подойти к крану.  Мальчишки нашего двора как-то рассказывали, что в соседнем дворе, за забором в одном из сараев есть токарный станок и что будто бы на нем можно шахматы выточить. На розыски чужого станка в чужом сарае мы не пошли, но я это крепко запомнил, и когда все заборы сгорели в буржуйках, а за ними стали ломать и сараи, я решил, что если сараев не стало, и станок оказался на улице, то он ничей. А коли его нельзя дотащить домой, то посмотреть, потрогать, покрутить его, вероятно, можно. Среди бывших сараев станка я не нашёл, но зато обнаружил ровный квадрат замороженных трупов. Обессилившие люди в морозы выносили в сарай своих умерших соседей или близких, а сараи разобрали, и трупы, принявшие форму бывшего сарая, так и остались у всех на виду. И только с наступлением тепла улицы быстро очистились от снега, а подобные закоулки – от трупов. Изредка можно было видеть полную машину набросанных, как попало, покойников, которых увозили в братские могилы.  Город очищался быстро, и лишь в воде Обводного канала всё ещё изредка проплывали трупы, на которые никто не обращал внимания. Шёл я как-то раз по мосту через Обводный, а в воде труп плывёт. Одну только грудь и живот видно, а руки, ноги и голова под водой скрыты. Не видел я никогда до этого мёртвого человека в воде. 0становился, посмотрел, и все кругом смотрели, но никто не кричал, не бежал, не показывал в ту сторону. Все понимали, что ничего в эту страшную минуту изменить не могут.  В начале весны подошёл я как-то к окну, которое выходило в двор-колодец. Середина двора залита нечистотами, накопившимися за зиму, а теперь оттаявшими. По краям оставалась узкая полоска сухой земли, по которой и проходили бочком люди. Но вот напротив открылось окно, на подоконник встала женщина и с пятого этажа прыгнула вниз прямо в месиво нечистот. «Это Захарова Ольга бросилась из окна, она потеряла хлебные карточки», сказала соседка. И ни я, ни наша соседка не спустились вниз посмотреть: жив ли человек? Человеком больше, человеком меньше, всё обычно, всё повседневно. Да и какой она жилец без карточек...

Что казалось странным

Зимой сорок второго шёл я по улице Шапкина.  Метрах в двадцати впереди меня шла женщина и несла в руке пайку хлеба. Навстречу ей, с трудом передвигая ноги, шёл сгорбленный мужчина лет сорока – пятидесяти. Едва поравнявшись с женщиной, он упал, а женщина изо всех «сил» начала дотрагиваться до него носком своего валенка, что-то приговаривая. Что за странная попытка поднять ослабевшего при помощи «ударов», хотя и валенком, подумал я. А когда подошёл поближе, то понял всё сразу: мужчина выхватил у женщины её пайку хлеба, затолкал её в рот и, не имея сил бежать, упал, неспешно глотая пайку и принимая  «удары». А когда с хлебом было покончено, он отполз тихо в сторону, с трудом поднялся и такой же неуверенной походкой пошёл дальше, а женщина в изнеможении опустилась на снег, беззвучно оплакивая постигшее её горе.

Никогда раньше и позже не видел я (и не слышал) о подобных грабежах и нападениях. Люди вокруг были тихи, вежливы, корректны... Мне странным показалось и поведение мужчины, который зимой сорок второго шёл по центру мостовой, держа перед собой кусочек чего-то серого. Ещё более странно, на мой взгляд, повела себя моя мама, всегда такая вежливая и деликатная, она вдруг оставила меня, приблизилась к прохожему и, бесцеремонно разглядывая это «нечто серое», разговаривала с мужчиной. «Что, этот дяденька твой знакомый?» – спросил, когда она подошла ко мне.  «Нет, – ответила мама, – он продаёт кусочек жмыха, и я поинтересовалась, сколько стоит». 

Один из угловых домов на Лермонтовском проспекте только что разрушен бомбой. Внизу плотным слоем лежат ещё дымящиеся обломки, а на одном из этажей, к стене какой-то бывшей комнаты прилипла круглая печка. Странной казалась способность «буржуек» оставаться на своих местах. Когда обваливались пол и потолок, печки как бы висели в воздухе, ибо балки их накрепко вмурованы в уцелевшую сте-ну. И вот вижу: лежит на этой печке большой «взаправдашний» велосипед. Если как-то взобраться, наверное, можно взять его себе, хозяева всё равно, погибли. Подумал я. Подумал и пошел дальше.  До войны мы с братом Юрой, увлёкшиеся фотографированием, смотрели на уличных фотографов, как на великих художников. А сейчас шёл я через мост от Балтийского вокзала на Лермонтовский проспект. На той стороне за мостом всегда стояла будка моментальной фотографии. Ноги тяжёлые, в животе пусто, в голове одна единственная дума ... И вот, поди ж ты, мелькнула довоенная мыслишка: а не уехал ли фотограф, оставив аппарат в своей будке? Подошёл и потянул за ручку. Дверь легко открылась, но ни аппарата, ни принадлежностей там не оказалось, а стоял прислонённый к стенке длинный и тонкий как палка, замороженный труп мужчины в домашней одежде. Ослабевшим соседям или родственникам было не под силу доставить покойника в морг. Пока держались морозы, оставляли трупы в укромных уголках, вроде этой фотобудки, а то и прямо на лестницах.

 

Потерянное чувство страха…

Однако, что бы там ни происходило, мы оставались детьми, как и требовал наш возраст. Когда с Юркой Григорьевым «получили право» во время бомбёжки выходить на крышу его 25-ой школы, чтобы сбрасывать вниз или совать в бочку с водой немецкие зажигалки, то с нами поднималась и ученица из Юркиного класса, которую он посчитал своей «дамой сердца», видимо потому, что в четырнадцать лет «давно пора» об этом задумываться. Да и других «дам» нашего возраста не наблюдалось вокруг. Юрка заключил со мной джентльменское соглашение: если скажет, а ничего оригинальнее мы выдумать не могли, что ему режет глаза, значит, предпочитает находиться с «дамой» наедине. Когда не было налётов, мы спускалась с крыши в пустые коридоры и усажива-лись на подоконнике. И тут ему всегда почему-то «резало глаза». Я обижался: уж больно часто меняет друга на подругу, но не мог ничего возразить, ибо он был старше меня на целый год и, вне всякого сомнения, опытней меня в сердечных вопросах...  Не было тогда ни паники, ни бегства из осаждённого города, а эвакуироваться или нет – решали так, как будто обсуждали, ехать ли куда-то в отпуск или оставаться на сей раз в городе. И многие оставались в Ленинграде. Навсегда. Я берусь утверждать по своему опыту, что не испытывали и особенного страха перед обстрелами, ночными бомбёжками. Мы оставались дома в кроватях, когда после взрыва бомбы дом почему-то не содрогался, а ходил ходуном из стороны в сторону. Я допускаю, что по молодости и глупости не ощущал всей опасности, но ведь ни бабушка, ни мама не поднимались с постели и не спешили в бомбоубежища.

Люди будто бы потеряли чувство страха. Сидел я как-то на подоконнике и глядел на улицу.  Напротив давно сломали забор, сараи тоже, от некоторых из них остались лишь крыши на столбах.  Так вот, пытаясь извлечь хоть сколько-то дров из этих остатков, три женщины подпиливают столб.  И не думают, что крыша с камнями и кусками же-леза может рухнуть им на голову. А крыша упала и придавила одну из них. Одному только богу известно, какими силами двум уцелевшим женщинам удалось поднять эту крышу и вытащить несчастную. Уложили её на саночки, приготовленные для дров, и медленно направились к дому, так и не добыв не единой щепки для своего очага. 

Не было слухов, кроме тех, что передавались из уст в уста: вот с 15-го, с 20-го, с 25-го, с 1-го прибавят хлебца. И никто не спрашивал, боясь спугнуть надежду: «Откуда это известно?». Пожалуй, такие слухи тоже помогали держаться, ибо этих минут ждали, рисовали их в своём воображении, как встречу с чем-то самым дорогим и светлым, ради чего можно вынести муки и лишения. 

 

Что и кого ели...

Когда мы, мальчишки, животами почувствовали первые признаки голода, начали приспосабливаться.  Сообразили взять мышеловку-хлопушку и зацепить за её крючок корочку хлеба. За такую маленькую, нам казалось, жертву (всего лишь кусочек) можно поймать больших воробьёв. Мы с Юркой Григорьевым вышли на промысел, и нам сразу же повезло.  Поймали крупного голубя, оставшегося после капкана живым. Принесли домой, рассчитывая на похвалу и внеплановое питание, но моя бабушка замахала руками: «Да вы что! Это же божья птица!!» И заставила выпустить голубя. После чего мы с Юркой не приносили в наш дом даже воробья. А воробьиные блюда приготавливали на Юркиной квартире сами.  Днём, когда его родители были на работе. Это дополнительное питание длилось сравнительно долго.  До тех пор, пока в Ленинграде на чердаках зданий военного госпиталя (в одном из которых мы жили) оставались голуби и воробьи.

Промышляя подобной охотой, оставались мальчишками. Забавлялись, выковыривали термит из упавших на газоны и несгоревших бомб, поджигали его во дворе. И вот однажды, когда нам не удалось извлечь из бомбы весь термит, мы решили положить её в плиту, на которой варилось наше фирменное блюдо из воробьёв. Бомба почему-то не оправдывала своё предназначение «зажигалки», пришлось пошевелить её кочергой и закрыть дверцу плиты. И раздался взрыв!!! Из плиты посыпались яркие огненные шарики. Мы бросились заливать их водой. Густой чёрный дым подпрыгнул к потолку, а потом наполнил всю кухню. Мы открыли форточку. Боялись, что примчатся пожарные. А самое печальное было потом, когда дым рассеялся. Мы обнаружили, что кастрюлька перевернулась, а лакомство наше сквозь открытую конфорку провалилось туда, где не было уже ни дров, ни углей, ни злополучной бомбы, ни нашего воробья. А это была потеря, переоценить которую в то время даже детям было трудно. 

В блокаду я слышал, и до сих пор иногда слышу (только слышал, никаких фактов и примеров не знал), что люди поедали людей. Не отрицаю, может, и было. Но я ни разу никогда не видел, чтобы у покойника была отрезана какая-то часть тела, или пропал у кого-то ребёнок. Да и зачем красть ребёнка, если детей и взрослых, умерших от голода и погибших от бомб, кругом было достаточно?  Однажды нашу соседку по коммуналке кто-то из её знакомых попросил приютить на время их любимую собаку. Когда соседям самим есть стало нечего, а оставленную собаку так и не востребовали, её просто съели.

У нас тоже была любимица: кошка «чернявка».  В тот день, когда уже нечем было её кормить, выпустили на лестницу. Хотя понимали, что «чернявку» подберут и сварят.

Помимо воробьёв и голубей выжить мне помогли бабушка и мама. ... Мама, приходя с работы, отдавала часть пайка, уверяя, что она где-то что-то поела. Бабушка, ссылаясь на болезнь, из-за которой есть ей совершенно не хочется, тоже подсовывала мне какую-то свою часть. Дотянули меня до тёплых дней, когда появилась трава, а сами погибли... Сохранили мне жизнь ценой своей жизни, как теперь понимаю.

Как люди радовались теплу и солнышку! Садились на тротуар, выставляя свои сине-фиолетовые от цинги ноги, и грелись. Траву рвали без разбора, кипятили в кастрюле, один раз сливали воду, а затем варили и ели. Это была уже жизнь, спасение...  Спасались, кто как может. Иным помогали неведомые благодетели, находились и такие, что при смертельном блокадном голоде выглядит чудом.  Своим способом спаслась семья из 15-ой квартиры бабушкиного дома на улице Розенштейна, наши соседи по лестничной площадке. «Нас было шестеро, – рассказала тётя Нюра после войны, – и все выжили». Муж её, Юзик, работал грузчиком, по ночам развозил мешки с мукой на хлебозавод. Тётя Нюра выходила ночью дежурить на улицу в условленном месте, а муж сбрасывал ей мешочек муки в сугроб.  Однажды это заметил милиционер, остановив её, спросил: «Ну, что будем делать?». «А что делать? – ответила она. – Давайте я о 40 тсыплю вам половину». С тех пор они всегда вместе выходили на дежурство.

 

Моя сиротская кругосветка

Поскольку эвакуация – «хвост блокады», я счёл необходимым записать несколько эпизодов, которые крепко сидят в памяти.

В то время у Финляндского вокзала был железный забор. И всякий, кто оказывался за ним, приобретал статус эвакуируемого. Им тут же выдавали паек, значительно превышающий нормы, существовавшие «за границей», то есть с наружной стороны забора. Резон был такой: «А как же иначе, люди отправляются в путь без карточек и питания». Этого никто из отъезжающих не ожидал, и впечатление оказалось настолько ярким, что мы, пожалуй, поверили бы, если бы нам тогда сказали, что блокада прорвана. А вот теперь, с годами, мне кажется это не совсем справедливым. Ведь тот, кто уже «за границей», можно считать, выжил, а выживет ли оставшийся в Ленинграде, ещё неизвестно.  Добрались мы до Ладоги. Ждём, когда придут катера с того берега, освободятся от доставленных грузов и погрузят нас, дистрофиков. На берегу бесчисленные штабеля (может, мне только казалось, что они бесчисленные?) мешков с мукой. Среди эвакуированных людей ходит военный и тем из них, у кого есть какие-то ценности, предлагает обменять их на муку. И я тоже поменял: отцовскую полевую сумку, его часы именные – приз за победу в спортивном соревновании, а также три серебряные медали. Сейчас сознаю, что военный тот был подлый мародёр.  На всем пути от Ладоги, видимо, по доброте душевной, кто-то организовал для нас столь обильное питание, что мы, съев все до последней капли, на многие годы загубили свои желудки.  Сказали, что везут в Башкирию, а выгрузили в Чувашии, на станции Вурнары. Едва мы, «потенцильные работники колхозов», вышли из вагонов, как нас расхватали на подводы, развезли по деревням и расселили в избы чувашей. Приняли блокадников, как мне показалось, очень доброжелательно. Вскоре я уже знал, что за годы советской власти чуваши от государства ничего не имели. Одежда своя, домотканая, свои лапти на ногах, хлеб и пиво тоже свои.  Кружевные ночные сорочки, обмененные у ленинградцев на продукты питания, чувашские «барышни» одевали поверх обычной одежды по праздникам, ибо покрой с лямками и кружевами совпадал с их национальным платьем «санан». Не ведая предазначение детского ночного горшка, его приспосо-били для подачи на стол пива. Горшочек с ручкой – очень удобно! Натуральные обмены были основой рынка в годы войны. Менялы в Чувашию приезжали постоянно, в том числе из Москвы: с мылом и прочими ценностями.

Как только зачислили меня в «штат колхоза», тут же председатель, видимо, выполняя разнарядку, сдал меня в «рекруты»: отправил в школу фабрично-заводского обучения (ФЗО) в Златоуст.

 

 

относится к: ,
comments powered by Disqus